petrmost.lpgzt.ru - Проза Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Проза 

Фиолетовый апельсин

Повесть
15.10.2016 Анна ХАРЛАНОВА
// Проза

Напевает вечер синий


колыбельную апельсинам.

И сестренка моя поет:


– Стала земля апельсином.

Хнычет луна: – И мне

хочется стать апельсином.

«Две вечерних луны», Ф.Г. Лорка



Этот день


Когда мертвая тишина раздвоилась на пустоту моей комнаты и визг тормозов за окном, я очнулась, вспоминая, что я – это я. На столе лежит конверт. Новый конверт с изображением памятника Петру Первому на площади Революции. На нем нет ни адреса, ни фамилии. Я не знаю, стоит ли их писать. Стоит ли вообще отправлять письмо в бесконечность?


День выдался мрачный. Хотя «мрачный» – неверное слово. В его отчаянной серости нет мрака, в его грусти одна тишина. Вот знаете, какая бывает тишина в темной речной воде. Ведь она не мрачная, отталкивающая; она – тихая. Такая, как я и этот день.


...В лесу цветут цветы. Ясно, что не трава. Нежные маленькие цветы смотрят из золотистой от опавшей хвои земли. Солнце, прокравшись между стройными стволами, на минуту прячет лицо в прохладные лужицы фиалок, а потом с разбега забирается в небо. Мне так нравится смотреть в небо! Знаешь, я думаю, что тебе известно все, что во мне и что вокруг меня. Мне даже странно бывает писать тебе о том, что я чувствую и думаю в связи с тем или иным событием! Иногда кажется, что ты смотришь сверху солнечным оком, что стрекозы – твои пальцы, что трава – твои волосы... Наверно, это страшное предательство: любить тебя, не зная тебя.


И иногда мне хочется все бросить, чтобы навсегда быть с тобой! Но я этого не сделаю. Да ты и не зовешь, понимая всю тщетность наших усилий. Ты просто все знаешь сам. В том наша беда – мы все знали и знаем наперед. И, не имея надежды на реальность, на то, что этот мир когда-нибудь позволит нам быть рядом в каком-то земном качестве, мы все же любим. Ты знаешь, что это так. Я помню, что это так. И так будет всегда.


Когда ты вынырнул из бесконечности, солнце путалось в табачном дыму и растекалось по грязно-коричневому кафелю в сверкающую лужицу. Я увидела тебя стоящим у окна, твои тонкие пальцы держали сигарету, ты щурил глаза. Я поднималась по лестнице, на мне было длинное фиолетовое платье. Я искала тебя, не зная, что ты – это тот, который поймал солнце в табачные сети. Кажется, ты улыбался. «Ия, ты любишь фиолетовые апельсины?» – спросил ты. Я ответила: «Не знаю. Разве такие бывают?» Тогда ты молча затянулся, и на секунду твои глаза скрылись за серыми змейками дыма.


«А разве можно любить только то, что есть?» – спросил ты и, кажется, улыбнулся. Ты был очень молод, а я на много лет старше. «Я не знаю, – ответила я. – Думаю, что это так». А ты, словно не слыша ответа, сказал: «Ты любишь фиолетовые апельсины». И улыбнулся снова.


Я не знала, почему ты спросил об этом. Ты и сам не знал, почему с такой уверенностью ответил: «Ты любишь фиолетовые апельсины». Мы многое не знали тогда, в солнечном дне моего сна. Только много позже я поняла, что ты, юноша из моего сна, ткущий из дыма сети, – мой сын.


Намного раньше


Я совсем не привыкла быть взрослой. Отец с дедом слишком любили меня, чтобы быть строгими. А может, дело и не в этом, а в моей природе, которая дается с рождения и никем не выбирается. Это называется «инфантильность». Дурацкое слово, которое я услышала позже и нашла в словаре, не зная его значения. Звучит словно «недоразвитость». Однако знала я больше, чем многие, кто так меня называл, потому что я много читала с тех самых пор, как научилась читать. Тогда мне было пять лет.


То, что нужно уехать, я поняла сразу, проснувшись утром своего двадцатилетия. Отец и дед, как всегда в этот день, встали рано и нарвали мне лесных фиалок. Это такие свежие, не покрытые пеплом пошлости цветы с нежными лепестками: двумя побольше, загнутыми вниз, и тремя маленькими, смотрящими в небо. Прекрасные цветы, прекрасные и грустные. Теперь они плавали в тазике возле кровати, источая тонкий, едва уловимый аромат.


Солнечный свет с трудом просачивался сквозь плотные шторы и, словно устав от приложенных усилий, рассеивался где-то на середине комнаты, так что кровать и я, спящая на ней, оставались в густой темноте порой до полудня – того времени, когда захочу встать.


В то утро я почувствовала, что больше не смогу жить, как все эти годы: в теплой тишине старого дома, читая книги с картинками из прошлого, собирая в томном одиночестве цветы в оврагах, дыша закатам в спину. Наступил какой-то рубеж, и я должна уйти. Куда? Зачем? Это было второстепенно. Просто в то утро я встала, оделась и сказала: «Пора». Мне исполнилось двадцать. И дед с отцом даже не удивились, узнав, что я ухожу.


«Твоя мать сказала, что ты можешь уйти, когда захочешь, – сказали они. – Если будешь достаточно взрослой. Тебе двадцать, Ия. Значит, можешь идти».


Вдруг стало грустно, как будто передо мной открылась дверь таинственного желанного чердака, с множеством предполагаемо чудесных вещей, а за ней ничего не оказалось, кроме пыли столетий и мертвого воздуха. Откуда пришло это злое ощущение? Я прогнала его из своих мыслей. Я хотела свободы, СВОЕЙ, юной, неизведанной. Ничто не могло мне помешать. И тогда я отправилась собрать свои книги. Вернее, они были не мои: их купила мать, а некоторые, может быть, мать моей матери, – но теперь они принадлежали мне.


И я открыла большой дубовый шкаф с особенным запахом старой книжной пыли, как всегда, ощутив от него теплый толчок внизу живота, вихрем поднявшийся к горлу, так что закружилась голова. Я долго думала, что же взять, я ведь не могла унести всё, и тогда закрыла глаза и взяла наугад одну книгу. У нее была шершавая обложка и хрупкие, неприятно сухие страницы, первые из которых кем-то давно были вырваны и утеряны. Это Лорка, воспевающий плач, ранящий душу кинжалами слов. Я взяла его с собой.


Когда я сидела вот так на полу, рядом – тазик с плавающими фиалками, перед раскрытым шкафом, я не знала, на чей зов иду, в каком городе остановлюсь и что это будет за жизнь вокруг, просто я верила тихому голосу в своей голове, который сказал: «Пора». Мне уже не было грустно.


Отец и дед долго стояли на остановке после того, как автобус отъехал, выпустив облачко дыма. Я уже не видела их лиц, только две печальные фигуры – одну высокую, в соломенной шляпе, и другую поменьше, без шляпы, но с веткой распускающейся сирени в руке. Отец размахивал ею, так что еще долго, когда устало фыркающий автобус взбирался на очередной холм, можно было видеть маленькое движение на краю деревни и наш дом с оранжевой крышей в зарослях яблонь. Когда и его стало нельзя различить, я просто смотрела на красноватую дорогу, ныряющую из ярко-синего неба – в свежую зелень холмов и обратно. Я тогда не знала, что мир может иметь иные формы. В сумке лежал блокнот с кучей адресов дальних родственников и старый кожаный кошелек с бумажными деньгами.


Сон


Ты знаешь, какое это странное чувство, когда стоишь под летним дождем? Он теплый, такие огромные капли падают, падают, стекают по рукам, груди, животу, а одежда намокает и прилипает к телу. Думаю, именно это ты и чувствовал по ту сторону стекла. Прижимался губами к нему, выдыхая: «Ия. Ия». Я отчетливо слышала: «И-я». Ты меня даже не звал, а словно удивлялся, что я сама не догадываюсь найти дверь.


А я прикладывала ладони к прозрачной стене, по которой стекали капли. Там был дождь, был ветер, свежий, живой, а я задыхалась в этом прозрачном храме неизвестно какого божества! Я передвигала ладони вправо и влево, я ходила по кругу в поисках двери и, если бы могла, то влезла бы под самый купол хрустального храма!


Как хочется пить… Дождь так близко, но я не могу прикоснуться к нему! Твои губы удивляются: «Ия?» А небо темнеет, приобретая густой фиолетовый цвет. И вместе с ним темнеет мой храм.



Молча стою,


окружен


белым свеченьем времен.


Диск циферблата –


мертвый затон


белой немой тишины.


Маринка


По-моему, это просто ужасно. Ужасно, когда люди женятся. Они просто исчезают в паутине межличностных отношений! Они стирают, готовят, занимаются любовью… в принципе, ничем таким, чем не занимались до свадьбы, они и не занимаются: все то же самое. Но, так или иначе, времени на друзей у них абсолютно не остается!


Маринка вышла замуж. Моя лучшая подруга. Конечно, они уже давно встречаются и все такое. Даже еще раньше, чем я познакомилась с ней, когда приехала в этот город. Маринка – первая, кто мне улыбнулся и спросил мое имя. Она самая лучшая, это я потом поняла, конечно. Сразу ведь в людях нелегко разобраться. Я, например, часто ошибаюсь, ну просто совсем не могу разобраться в человеке. Это точно. Поэтому в Маринке я не была уверена с самого начала. К тому же она довольно скрытная. Не то чтобы вообще в себе человек, но не из тех, что сразу рассказывают про свою семью, про увлечения. Про таких людей можно подумать сначала: вот скука! Но это только сначала. Потом понимаешь, как ошибался. Это, конечно, позже понимаешь. Потом Маринка стала мне больше доверять. Да и я ей тоже.


Она меня тыщу раз выручала, честное слово! Вот я не такая, чтобы все дела бросить и бежать на помощь. А если бы и сделала так, и выяснилось бы, что не так уж все и страшно, что, в сущности, повод для слез пустяковый, ух, я рассердилась бы! Правда бы разозлилась. В другой раз уже не пошла бы, в самом деле. А Маринка совсем не такая. Наверно, я эгоистка, а она – нет. Хорошая девчонка, факт. Даже если ночью ей позвонишь, она обязательно догадается, что мне плохо, и скажет, чтобы я срочно шла к ней. Нальет чаю, выслушает… Вот что здорово, ужасно здорово – она слушает очень хорошо, то есть внимательно слушает, словно ей и вправду интересны все-все мои переживания, даже самые ерундовые. Мне бы на ее месте все это надоело. Я бы, во всяком случае, злилась, что меня разбудили, даже лучшая подруга. А она сидит – и виду не подает. Словно ей и впрямь интересно. Чашку с чаем греет в руках, чай-то давно уже остыл. И слушает.


Она, правда, мало советует. Только если очень попросишь. Не любит давать советы. Так, если подумать, правильно. Ведь мы разные, то, что хорошо для нее, для меня просто невозможно. Мы разные. Это точно. Но Маринка самая лучшая, это тоже без сомнений.


А теперь пропал человек. Словно шапку-невидимку надела, а не кольцо обручальное, ей-богу! Ее встретишь, а она спрашивает: что не звонишь? Мы встречаемся иногда на заводе. Она в другом цехе работает, но мы иногда встречаемся. Вот так и спросит: что не звонишь? А сама ведь тоже не звонит! Я и говорю, чтобы она лучше зашла бы ко мне в гости. Так ведь лучше, чем по телефону. А она говорит: занята, стираю днями и ночами, муж и все такое. Что он, свинья что ли, ее муж?! А в выходные, говорю? – А мы в деревню к нему едем, опять не получится, но ты мне звони, что-нибудь придумаем.


А я не хочу ничего придумывать. У меня непридуманная история.


…И какого черта я поперлась на эту выставку? Я как подумаю, понять не могу. Ладно бы увлекалась живописью, но ведь ничего такого. Лучше мне вообще на улицу не выходить, надежнее будет. Дуракам в наше время лучше сидеть дома. Дуракам и детям, это точно.


Сценарий прост до тошноты. Только я ведь сейчас это понимаю, а тогда… как ребенок, честное слово! Вот и получился ребенок. «Нагуляла» – так ведь в этих случаях говорят? Художественно выражаясь, «мы воплотили в жизнь его творческие фантазии». К черту такое творчество! Не в музее же его результаты выставлять?


Я в тот день, когда с ним познакомилась, по выставке ходила, рассматривала картины. Некоторые ничего были, интересные. Особенно мне нравится, когда закатное небо нарисовано, темно-фиолетовое, только на горизонте еще оранжевое. Вот у него такая картина и была. Я была уверена в том, что если человек способен заметить такую красоту, то он хороший, даже очень хороший человек. Конечно, глупо было так думать. Но я думала. Еще думала, что это от Бога – умение передавать настоящую красоту. Не знала, что все сложнее. Может и от дьявола быть такое умение. Я тогда не знала. Теперь вот знаю.


Я тогда возле картины замерла, смотрела во все глаза. А он подошел и представился:


– Константин, художник.


– Ия, – прошептала я, застеснялась чего-то.


– Что, тоже рисуешь?! – он оживился.


Тут мне вдруг весело стало, я головой замотала.


– Нет, – говорю, – не представляю, как это делается. Просто меня зовут Ия. А не «и я»!


Так мы познакомились. Стали встречаться… А потом я забеременела.


К Маринке я уже не пошла, как-то стыдно (впервые!) стало со своими проблемами лезть в ее медовый месяц. В ее медовую жизнь. Родственникам я ничего не сказала. Отцу и деду тоже ничего не стала писать. Да, в принципе, я не очень-то и переживала по поводу случившегося. Дети – это хорошо. Я как-то нормально к этому относилась. Даже не так – я обрадовалась, но только стыдно было признаться в этом, умом же понимаю, что все не так должно быть. Должно – как у людей. А у меня…


Во всяком случае, несколько месяцев я ходила с радостным настроением, с ощущением тайны, которая известна только мне. Еще ничего не было заметно, никто не знал о ребенке, конечно, кроме того художника, только мне кажется, и он об этом забыл, потому что я его больше не встречала после того, как сообщила «новость». Наверно, он уехал куда-нибудь, иначе мы обязательно встретились бы: город-то крохотный. Его за полчаса пройти можно, хоть вдоль, хоть поперек.


Город


Когда я приехала сюда в конце мая, я обрадовалась, что здесь тихо. Почти как у нас дома. Людей, конечно, больше, но они не спешат никуда. Только утром на завод, да и то как-то не очень спешат. В общем, несуетливо. Много старых домов. Они деревянные, с резными балкончиками и наличниками окон: зеленые, бордовые, желтые. На главной улице движение транспорта запрещено, в воскресенье люди медленно прогуливаются здесь семьями, заходят в булочную, на вывеске у которой железные крендельки вековой давности, в «Винный погребок», где вино стоит в больших темных бочках с краниками, в другие магазины, на которых написано: «Лавка такая-то». А потом идут в центральный парк мимо Христорождественского собора с хрустальным крестом на куполе. Удивительный крест! Говорят, его во время войны разрушили, а недавно вот восстановили из крупных кусков хрусталя. На солнце они здорово сверкают.


В городке много церквей. Чуть ли не на каждой улице. Можно подумать, здесь только и делают, что молятся.


Когда я приехала в город и пришла к родственникам, было воскресное утро. Они собирались уходить и позвали меня с собой. Оказывается, приди я позже, уже никого бы не было дома, и мне пришлось бы ждать целый день.


В этом городе помнили все церковные праздники. Была Троица. Если честно, я не очень-то разбираюсь во всем этом. Знаю: Отец, Сын и Святой Дух. А что к чему – не понимаю. Как-то не задумывалась над этим. Да и в церкви мы с отцом и дедом почти не бывали. Они вообще практически никуда не ходили с тех пор, как мама умерла. А мама умерла сразу после моего рождения, в общем, я все эти годы провела в доме или в лесу. В церковь ходили как-то, но я была еще маленькой и плохо помню, как там что было. Только мне там не очень понравилось – это я помню. Было там мрачно и тихо. Я испугалась тогда.


Сейчас все было по-другому. Совсем иначе.


Вообще тот день был необычен, день из новой моей жизни, который, как выяснилось позже, почти ничего общего с ней не имел. Мы вышли на улицу, погода была праздничная: солнце светило, хоть жмурься, довольно тепло. Мы шли к Христорождественскому собору, он самый большой и самый нарядный, великолепный – иначе не скажешь. Хотя мне это слово не нравится, слишком уж вычурное. Такой огромный! Я раньше таких церквей не видела. Собор синего цвета с золотыми куполами.


Когда мы вошли туда, сразу в ноздри и – кажется – в голову ударил запах церковных курений и травы, теплый и мягкий. Мне подумалось, что от мамы должно было пахнуть именно так. Тетя сказала, что это ладан.


Людей было много. Они все-все стояли и смотрели вперед, даже чуть вверх и вперед. На лицах отражалось общее для всех чувство: покой и просветление. Я раньше никогда не видела ТАКИХ лиц. Повсюду под ногами была зеленая трава и ветви березок.


Батюшку мне не было видно за всеми этими людьми, но я слышала певучий голос, он шел, казалось, от самих стен и лился с купола вместе со светом, в котором играла пыль. Время от времени голос расщеплялся на множество голосов, и вот уже хор полуангелов-полулюдей пел небесные песни. Радость от их голосов захлестывала теплой волной, наполняла меня и переполняла. От нестерпимого чувства горячей нежности и любви неизвестно к кому, ко всем, ко всему миру, хотелось плакать, и смеяться, и петь, и жить.


Все женщины были в платках, а мужчины без головных уборов. А я была с непокрытой головой. На минуту возникла и задержалась эта мысль. Я испугалась, что меня попросят уйти из-за этого. Я очень не хотела уходить сейчас, слишком здесь было мне хорошо, неожиданно хорошо. Но никто на меня не смотрел, никто ничего не говорил. Все крестились и слушали прекрасные звуки. Тогда я успокоилась.


Мне хотелось улыбаться. Это была легкость, благодать, радость, сплетенная из света и травы. Мне захотелось научить людей видеть свет и чистоту, но я и сама не могла удержать это. Раньше мне казалось, что я все знаю. Но я не знала ничего, я поняла это так явно, когда смотрела на березовые треугольные листья, сквозь которые просвечивало солнце. Они казались треугольными издалека, но вблизи их края были неровными, неровными продуманно, точно, и чем ближе я смотрела на них, тем более мелкие детали замечала. И я поняла, что есть всегда что-то более мелкое, чем можно увидеть, и большее, чем можно понять.


Меня переполнял запах зелени и солнца.


Вот так все и было. Я как-то изменилась после этой службы. Конечно, никто не заметил, они ведь не знали меня раньше. Но я почувствовала. Знаете, наверно, вам этого не понять, если вы росли в полной семье. А я тогда впервые почувствовала что-то особенное, какую-то удивительную, тонкую, как солнечный свет, связь с моей мамой. Это было замечательно хорошо, я бы даже помолилась, если бы умела. Но только меня не научили молитвам. И поэтому я просто глазами молилась: мне казалось, что у меня из глаз свет льется. Я шла по улице со своими родственниками и чувствовала, как у меня из глаз течет свет. Жаль, что вы не видели. Наверно, это было красиво. Это было удивительно красиво.


В городке интересные названия улиц. Это сразу замечаешь. Точнее, названия обычные, просто их два: новое и старое. Например, главная улица до революции называлась Дворянская, а позже ее переименовали в Советскую. Вот так я шла, читала названия улиц и молилась глазами.


Потом мы зашли выпить кофе. Там одно кафе есть возле парка, с противоположной стороны от входа, в подвале. Такой старый подвал, в нем сводчатый потолок, в который вбиты крюки. Раньше на них висели туши, здесь же их разделывали и рубили. А теперь вот сделали кафе и «разделывают» клиентов, цены будь здоров! Родственники сюда заходят потому, что здесь варят хороший кофе, но они больше ничего не покупают. Только сидят и пьют кофе и разговаривают с официанткой. Наверно, они уже много лет знакомы. Город-то маленький.


Официантка – женщина лет тридцати пяти. Хотя я не уверена, я часто в этом ошибаюсь. Приятная женщина – пока не улыбнется. Вообще некоторым лучше не улыбаться, есть такая категория людей: обычное или даже приятное лицо вдруг искажается хищным оскалом. Лена? Да, кажется, ее Леной зовут.


Я и не слушала, о чем они говорят. Пила кофе и смотрела на прожженную скатерть. Еще думала. Мысли текли плавно, прозрачно, словно их и нет. Но я точно знаю: они были, только какие-то неявные. Я опасалась думать явно. Не так-то просто впервые уехать из родного дома, от близких, от всего привычного. Мне было тяжело и еще тяжелее признаться в этом. Осознать это. Глупо, конечно, битый час таращиться на скатерть. Потом я уловила краем уха, что они разговаривают про церкви. Про какое-то Старое кладбище. Что мне до этого? Мысли плавно текут. Только теперь текут они по кругу, все об одном и том же, об одном и том же. И упираются в Старое кладбище.


У официантки передник из клеенки. У мясников тоже фартуки из клеенки. И холодно же в этом подвале! Ступеньки такие крутые ведут наверх. Когда мы вышли, я долго не могла согреться. Я все представляла, как с крюков капает кровь прямо в тарелки посетителей. Знаю, что это глупо. Но мне так казалось.


Тут моя двоюродная тетушка и сказала: а почему бы нам не пойти на СТАРОЕ КЛАДБИЩЕ? Мы и пошли. Наверное, они хотели показать мне город. Нам как раз пришлось пройти его весь по петляющим улочкам. Старое кладбище было за дамбой, обнесенное стеной из красного кирпича, все зеленое от тополей, вязов, рябин, кленов. Много деревьев, словно в парке или в саду. Дорожки посыпаны белым песком. И много-много, ужас как много, могил! Кресты, на которых давно стерлись имена. Памятники, на которых чуть позже потемнели фотографии. Покосившиеся оградки, полусгнившие столы и лавки за ними. И вдруг неожиданно – белая церковь, маленькая, скромная.


Внутри тоже пахло ладаном и травой, как и в соборе. Но здесь было тихо. Только мы – ведь служба уже закончилась. Мы ступали осторожно, чтобы не потревожить это священное место, смотрели на иконы, темные от времени. Потолок был низко, никаких потрясающих сводов, игры света – ничего такого. Темный, почти фиолетовый потолок с фресками, на которых уже ничего нельзя было разглядеть – вот какие они старые. Трава под ногами. И опять пришла эта мысль: я бы молилась, если бы знала как.


Тетушка стояла и что-то шептала, ничего нельзя было разобрать, и крестилась. А я думала о маме: какая она была. Одна-единственная черно-белая фотография давала смутное представление о ней. Не осталось и ее дневников. Только пометки на полях книг, как правило, карандашом восклицательный знак или короткое слово. Всегда только одно слово. Так я догадывалась о маминых мыслях. Конечно, я много фантазировала по этому поводу. Большинство моих мыслей не имели под собой никакой основы.


Когда мы возвращались из церкви, я зачем-то смотрела на надгробия. Возле одного остановилась, на нем было написано: «Ты моя короткая радость, ты моя вечная скорбь». Так и написано. И фотография молодого парня. Лет двадцать, не больше. Ужасно, когда умирают молодые.


– Не будет у тебя короткой радости! – вдруг пропел скрипучий голос.


Я обернулась. Какая сгорбленная старуха! Старая, старая, как смерть! В плаще с капюшоном. Смеется, дрожит от мелкого смеха, переходящего в хрип. Трясет головой.


– Не будет у тебя радости! – Капюшон свалился с ее головы, открыв ужасные огненно-рыжие волосы. Рыжие, как огонь, лохматые. Страшная, жуткая старуха!


Я словно онемела. Смотрю на нее в ужасе и молчу. Не могу двинуться. А она дрожит от смеха, хрипит. Хватает костлявыми пальцами весенний воздух, словно месит страшное невидимое тесто, из которого лепит свои предсказания. Тетя увела меня и посоветовала не обращать внимания на полоумную старуху.


– Она живет при церкви. Ее жалеют, кормят, но она сумасшедшая – не слушай ты ее. Забудь. Мало ли что она сказала!


– …Не будет у тебя радости!..


Может, и вправду все это ерунда. Сумасшедшая старуха, что с нее взять. Но мне тогда показалось, что злой рок навис надо мной, что проклятие прилипло к моим растоптанным туфлям, и теперь повсюду, где я пройду, будут оставаться влажно-фиолетовые следы, и что даже если я сниму эти туфли, то не избавлюсь от тупой неназванной боли, которая пронзила меня от ее слов.


Завод


На завод меня устроили родственники. Конечно, пришлось несколько месяцев поучиться на машиниста котельной, но работа нетрудная. Правда, пыльно очень и шумно. Особенно когда проходишь через турбинный отсек, кажется, что идешь по преисподней. Там еще пол вибрирует. У нас на пульте управления лучше. Нужно ходить и следить за показаниями приборов, чтобы давление и температура были в норме. Время от времени что-то приходится прибавлять, что-то убавлять. Сначала я пугалась ужасно, когда начальник смены по громкой связи говорил: гул сплошной, ничего не разобрать. Потом привыкла, понимать стала. Разобралась.


Завод – это город в городе. Отдельный мир. Он уже очень давно построен. Когда иду от проходной к своему рабочему месту, думаю обо всем этом. Некоторые цеха заброшены, не работают. Заводу пришлось кое-чем пожертвовать, чтобы выжить в 90-е годы, когда в стране все менялось. Теперь я хожу мимо сваленного в кучу старого оборудования, заржавевшего под дождями, мимо мертвых зданий, словно погибших в ядерной войне, такая безнадежная пустота в их окнах-глазах! Рабочие всегда проходят эти места быстрым шагом, а некоторые предпочитают окружной путь. Здесь кладбище былого величия и силы страны. Темные кирпичные стены цехов и потрескавшийся асфальт неестественно блестят от графитовой пыли, и одежда блестит точно так же, когда мы идем домой. Завод то ли не знает, то ли не хочет ничего с этим делать. Иногда графитовая пыль кружится в солнечных лучах, и это видно невооруженным глазом. Люди дышат ею, становятся похожими на эти самые мертвые и блестящие заброшенные цеха, которые долго и исправно служили, а теперь забыты.


На пульте я работаю не одна, со мной Танюшка-обходчица. Ее дело – обходить котел, смотреть, чтобы все было в порядке, нигде не текло. Она тоже здесь недавно. Тоже молоденькая. Светловолосая, крепкая девушка, простая очень, добрая. С ней приятно поговорить, хотя мы не подруги. Просто работаем вместе. Но с ней приятно работать. И работа не в тягость, честное слово.


Когда она в чем-то не уверена, я тоже поднимаюсь с ней на котел по тонким железным лесенкам, ужасно пыльным. Котел, высотой с восьми­этажный дом, гудит тихо, значит, все хорошо. На самом верху, возле барабана, жара, даже сквозь одежду пробирает жар. Гул здесь стоит такой, что друг друга не слышно, надо наклоняться к самому Танюшкиному уху. Проходим мимо термопар, похожих на старые микрофоны. Котел-артист поет свою песню, словно усиленную ими для нас, слушателей. Долго выдержать я это не могу, поэтому быстро обегаю вокруг барабана и спускаюсь вниз, на пульт. Здесь тепло, светло и достаточно тихо.


В обед мы жарим картошку на электрической плитке и пьем чай. В столовую ходить зарплата не позволяет, поэтому обходимся так. Мужики с соседнего котла выпивают и нас зовут, но мы не соглашаемся. Иногда они приходят веселые, анекдоты травят, смеются и зовут то меня, то Танюшку замуж. Мы отшучиваемся. А «женихи» посидят и через некоторое время уходят: надо ведь и работать.


Вообще чуть ли не весь город работает здесь, завод довольно большой, производит чугун, трубы с шаровидным графитом. Может, еще что-то, я не интересовалась. Как-то не интересно мне это. Работа у меня довольно скучная. Не по характеру. Конечно, платят здесь неплохо. Поэтому я и не ухожу. А так – лучше бы в детский сад пошла работать или в библиотеку. Может, когда-нибудь и пойду. Но не сейчас, это точно.


Ребенок


Когда я узнала о ребенке, я стала с ним разговаривать. В то время я уже не жила у двоюродной тети, а снимала крохотную комнатку в деревянном домике в центре. Он был страшно древний, этот дом, полы старчески скрипели и кашляли от моих шагов. Обои трех разных рисунков и цветов украшали стены и потолок моей комнаты. Пластмассовый зеленый абажур окаймлял пыльную лампочку на 100 ватт.


Железная кровать с сеткой, охрипшее еще до моего рождения радио – завершают картину. Но зато какой вид из окна! Вот это-то самое важное: видеть красоту. Я, во всяком случае, так считаю. Под окном растёт черемуха, душистые цветы которой к концу лета превращаются в вяжущие рот ягоды. Пестрые цветы в палисаднике все лето радуют глаз, а красные ягоды рябины всю зиму привлекают птиц. А там, за старым деревянным забором, через дорогу – маленькая церковь светло-оранжевого цвета, с цветными витражами и двумя колоннами у входа. Я еще не ходила туда, только смотрела из окна, любовалась. Это точно – она красивая, лет двести назад построена, а то и больше. Вообще хорошо очень, когда такая красота.


Я с ребеночком тихо так разговаривала, смотрела в окно – и с ним разговаривала. Было уже второе лето, которое я жила в этом городе. Рассказывала ему разные истории и стихи – я ведь раньше очень много читала, теперь, конечно, не до этого. После работы остается мало времени для книг.


А главное – я понимала, что не одна. Человек, который жил во мне, был ближе всех на свете. Он волновался за меня, когда я огорчалась, он жил благодаря мне. Чувствуешь себя как-то значительнее от этого: я даю жизнь. Я даю ему жизнь и свои мечты, я научу его видеть красоту. Я учу его с самого появления.


Я уже говорила, что никто ничего не знал. Я хранила эту тайну как что-то святое. Мне казалось, стоит ЭТО НАЗВАТЬ, как что-нибудь нехорошее обязательно случится. Словно тайна существования ребенка охраняет его от всякой опасности, а иначе он останется голеньким и беззащитным.


Когда стал появляться живот, я надевала широкие кофты, стараясь как можно дольше сохранить свою тайну. Конечно, становилось все труднее скрывать правду.


Я играла с крошкой. Вы думаете, как это возможно? Он же там, а я здесь. Это очень легко, мы ведь были практически одним целым и чувствовали друг друга лучше, чем кто бы то ни было. Я клала ладонь на живот слева, а он там чувствовал исходящее от нее тепло и, словно нырнув, вдруг выплывал справа. Он кувыркался, убегая от моих теплых рук, толкался ножками. Когда он плавал на поверхности, я знала, что он улыбается. А если вдруг кто-то кричал на меня или я обижалась на что-то, он вдруг сжимался в комочек и уплывал как можно дальше и глубже, прятался. А стоило мне заплакать, он начинал плавно перемещаться во мне, ласково толкая-гладя ножками мой живот. Он меня жалел. Мы прекрасно понимали друг друга, и все это было удивительно. Я понимала, что, скорее всего, все матери проходят через это и что я ничего нового не открыла. Но это было ново ДЛЯ МЕНЯ. Это было особенно. И я с жадностью наблюдала за всеми изменениями в себе, я ощущала себя другим человеком, не тем, что раньше. У меня и характер стал каким-то другим. Мне сложно объяснить, в чем именно он изменился, я стала по-другому воспринимать мир, я стала думать не только за себя. Это был взгляд в бесконечность рождения. Мир больше не ограничивался моим Я, он ограничивался моим МЫ.



Странно, но за все это время мы ни разу не встретились с Маринкой, созванивались иногда, но наши разговоры были больны обидой и непониманием. Мы словно жили в разных мирах и разговаривали на разных языках. Я ужасно не хотела ее потерять и от этой боязни говорила не те слова и не тем тоном. Она все понимала не так, как было на самом деле. Наверное, я – тоже. Она была слишком интеллигентной и сдержанной, чтобы проявить свои истинные мысли и чувства, а я, пожалуй, слишком эгоистичной гордячкой для этого. Но мы все-таки созванивались иногда, кормили друг друга сухими новостями.


– Да, ходили с мужем на рынок. Купили ему рубашку за пять сотен и домашние тапочки…


– Что-нибудь читаешь сейчас?


– Да, муж посоветовал книжку…


– Может, пройдемся в парке, цветочков нарвем?


– Нет, мужа жду с работы, мы сегодня собирались к его родителям…


– И всегда этот МУЖ! Загрызть его зубами за одно то, что он есть! Он украл у меня Маринку! Спёр самым законным образом!


– А ты фотографии со свадьбы напечатала?


– Ой, совсем закрутилась. Ну, некогда! Работа, сама знаешь, готовка, стирка. Я же еще не привыкла замужем! Муж…


– Все ясно.


– Ну вот! Ты обиделась!


– Нет, отнюдь.


– Иечка, я же по голосу слышу: ты обиделась. Почему ты не признаешься?


– Хорошо, обиделась.


– Ну, вот! Я так и знала! Ты ничего не хочешь понять!


– Да нет, все хорошо.


– …А мне разорвись на куски! Ты просто эгоистка, ничего не хочешь понять! – Маринка впервые так со мной говорила. На самом деле, впервые.


– Забудь об этом… пока! – Я повесила трубку. У меня уже был огромный живот. Седьмой месяц шел. А Маринка ведь до сих пор ничего не знала!



Я залезла под душ. Единственное новшество в этом старом доме – это душ, хотя он тоже довольно древний.


Было грустно, но не так чтобы очень. Я старалась ни о чем не думать. Взяла свои эмоции в кулак, и все тут. Я так часто делала в последние месяцы. Вообще я по природе своей чувствительная, все принимаю близко к сердцу. Абсолютно все. А тут, когда речь идет о другой жизни, за которую я в ответе, тут – другое дело. Вот в этом хотя бы я и изменилась. Я стала сильнее. Я была готова все-все выдержать ради моего малыша. Я готова была, не задумываясь, умереть, защищая его.


Я залезла под душ, потому что любила это делать. Стоя под теплыми струями, я гладила свой живот как самое драгоценное, что у меня было. Я иногда пела. Но сейчас мне не хотелось петь. Я и слова бы не смогла сейчас сказать. Под теплой водой растаяла вся моя сила и колючесть, я почувствовала, что плачу, и тут же смыла слезы водой. Внутри стало очень горячо, еще горячее, чем в барабане котла, на котором я работаю. Я стояла, пуская пузыри, слюни и сопли. Мне становилось легче, и я шептала: «Маринка, какая же ты глупая, как же я тебя люблю, как же ты мне нужна, я совсем на тебя не обижаюсь, я никогда на тебя не буду обижаться, я боюсь тебя потерять». А потом я устала от всего этого и пошла спать.


Мне снилось, что мы с Маринкой ходим по старому яблоневому саду, на ветках ужасно много яблок, только они почти все гнилые. Они и на земле. Везде эта гниль. А одна яблоня, самая большая, на ней яблоки очень вкусные растут, не гнилые. Мы подходим к ней, я поднимаю глаза и вижу, что огромные спелые яблоки вдруг начинают гнить, очень быстро, за доли секунды. И их так много, что вот сейчас, уже сейчас они упадут мне на голову, задавят меня и я задохнусь в гнилой яблочной жиже.


Я проснулась в поту, задыхаясь. Было ещё темно. Оказывается, на груди у меня спала хозяйская кошка и рядом – ее котята. Должно быть, она давила мне на грудь, и из-за этого мне приснился кошмар. Это сон! Только сон...

Окончание повести читайте в журнале "Петровский мост",
который можно приобрести в киосках "Роспечати"

Загрузка комментариев к новости.....
№ 1, 2017 год
Авторизация 
  Вверх