petrmost.lpgzt.ru - Незабытые имена Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Незабытые имена 

Старые раны

Рассказ
18.01.2017 Николай СМОЛЬЯНИНОВ
// Незабытые имена

В декабре 2016 года исполнилось 80 лет со дня рождения липецкого писателя и журналиста Николая Смольянинова. Люди и судьбы российского села были основной темой творчества литератора. Сама проза его, неповторимый авторский стиль сформировались в 70-е годы прошлого века на волне всеобщего интереса к «деревенской прозе», несомненно, под благотворным влиянием таких мастеров слова, как Василий Белов, Федор Абрамов, Валентин Распутин. Он всегда знал, что хочет сказать своему читателю. Оттого не покидает нас ощущение, что Николай Афанасьевич писал, словно строил большой и крепкий, светлый крестьянский дом.


 Андрей НОВИКОВ,


 председатель Липецкого регионального отделения 
Союза писателей России


 


Ночь показалась Матвею не по-весеннему долгой и нудной. Рас­свет наступал медленно, красное солнце нехотя выкатывалось из-за дальнего увала, словно раздумывало. 


Матвей уже трижды обковылял поскотину, выключил электриче­ство, прибил толстыми гвоздями отломанную чесавшейся коровой березовую пряслину с клочками шерсти и остановился в раздумье, чем бы еще заняться, чтобы скоротать время. 


На ископыченном варке коровы полусонно двигали челюстями. Уже вовсю звенели жаворонки, и Матвей в шуме румянившегося утра уловил рокот трактора, громыхание пустых бидонов в тележке и бабьи голоса. Колесник кузнечиком выскочил из-за посадок и скоро под­катил к сторожке. Доярки, задирая юбки, неумело поспрыгивали с бортов и принялись стаскивать бидоны и тяжелые мучнистые мешки с концентратом. 


– Шевелитесь, шевелитесь, девки! – нетерпеливо покрикивал Матвей и суетился вокруг, оставляя на росной земле своей деревяш­кой, как копытом, следы. – День-то нонче какой! Ради праздника постараться надо. 


– Ну-ка, посторонись, командир коровьего войска! – оттерла его мощным плечом Надька Крутикова. – Кому праздник, а нам – Иван Бражник. Успевай горбушку подставлять. – Она легко, по-мужичьи, взметнула куль на плечи. 


– Ох, едят тя коровы! – Матвей восхищенно проводил взглядом статную, полную в бедрах Надьку. 


Затрещала доилка, стадо как-то разом вздохнуло, зашевелилось, и коровы приученно направились к станкам... 


Часа через два Матвей, притертый тяжелыми бидонами и бабами к заднему борту, трясся в тележке по ухабистой дороге. Тележку кидало из стороны в сторону, бабы охали, озорно ругали тракториста Витьку Куякина и Матвееву деревяшку. 


– Дед, убери свою оглоблю-то... 


– Ай задним габаритам мешает? Ты, Надька, на диету переходила б. А то от тебя, как от печки, пышет. 


– Хо-хо ... А я люблю, когда мужиков в жар бросает... 


– Тьфу, едят тя коровы! – смеялся Матвей. – Кому что, а вшивому баня... 


Так с шутками миновали лесок, и сразу же в глубокой низине открылась Светлая Поляна, как-то бесшабашно-привольно раскинув­шая свои дома по зеленой равнине, будто кто-то вытряхнул из мешка игрушечные белые хатки, да так и остались они лежать – где густо, а где пусто. Самый большой кубик – колхозный Дом культуры, ярко сверкал цинковой крышей посредине села, а перед ним белела маленькая точка – памятник воинам, павшим при освобождении Светлой Поляны. Обелиск устанавливали накануне праздника. Всю неделю по широкой площади ползал бульдозер, каменщики выводили цоколь, школьники сажали деревья, вечерами хлопотали сварщики, будоража село тревожными всполохами. Сегодня, в День Победы, намечено открытие, а пока обелиск задернут сшитыми простынями. 


Матвей был растроган до слез, когда чистенькие пионерки при­несли ему приглашение на митинг. «Уважаемый Матвей Иванович! Просим Вас как ветерана войны ...» Ну и все прочее, по форме, как положено. Матвей прочитал открытку, взволнованно гмыкнул, изу­родованное, без подбородка, птичье лицо его передернулось. «Ишь, едят тя коровы... Не забыли, стало быть, Матвея Комлякова...» Пока трактор торопливо скатывался в низину, Матвей все старался разга­дать неясное шевеление на площади, и ему не терпелось поскорее попасть домой. Дома он вынул из сундука зеленую диагоналевую гимнастерку, которую надевал два раза в году – в День Победы и когда вызывали в район на ВТЭК, – тщательно, до сияния, натер суконкой медали, подвернул аккуратно левую пустую штанину и поплотнее притянул деревяшку к культе. Все это он делал степенно, основательно, будто в дальний поход или на парад собирался. Нако­нец выбритый и какой-то изнутри просветленный, он вышел из дому, намеренно приглушая в душе тревожно-торжественное предвкушение праздника. От сознания того, что спешить некуда, что впереди – весь этот светлый и значительный день, на душе было тоже светло и радостно. Матвей, выпятив грудь и ощущая теплое сияние и тихое позвякивание медалей, пошел к сельмагу, где уже собралась компания фронтовиков. 


Магазин был еще закрыт, и мужики ждали, изредка между обыч­ными разговорами поругивая ленивую продавщицу Варьку Ярилову, первую в Светлой Поляне модницу и невесту, нетерпеливо погляды­вая в сторону ее дома. Федор Крутиков был при полном лейтенант­ском параде, вся грудь в наградах, повернется – звон малиновый. Дело известное – танкист. Почитай, пол-Европы на кителе: медаль за Сталинград, орден за Курск, польский крест за Варшаву да еще Прага, Будапешт... И совсем еще новенький орден Трудового Крас­ного Знамени приколол. Нынешней зимой получил как лучший тракторист. У Ивана Попова – наград поскромнее. Этот всю войну с топором прошел... Оно, если разобраться, обидно. Что такое танкист без сапера! Крупногабаритная цель. Ткнулся в берег и стой, жди, пока затюкают саперные топоры. Зато Алешка Косырев – бог ­войны, полный кавалер солдатской Славы, что твой герой. За пятьдесят уже перевалило, а ходит грудь колесом. До армии, бывало, старый «Уни­версал» на корешня сажал за спором. Хватит за передок, да и поставит на попа на задние колеса. Таких только и собирали в артиллерию... А вот Петруха Сазонов не пришел. И никогда теперь не придет. Зимой похоронили... 


Ропот мало-помалу нарастал, мужики сетовали на Варьку. Совсем избаловалась девка. Прошлый раз писульку повесила: на базу-де уехала. Оказалось – на свадьбе у подруги гуляла. Порядок свой завела, пигалица, после семи и шкалика не выпросишь, как в городе. А если по-городскому, так пусть и открывает магазин ровно в девять. Ропот начал, было, уже перерастать в шум, но в этот самый критический момент появилась запыхавшаяся Варька, в короткой, по самое некуда, юбчонке, разрисованная как кукла. Виновато шмыгнула она мимо мужиков, взбежала по ступенькам и загремела ключами. Тяже­лая ржавая накладка на двери не поддавалась, и Варька, силясь ее снять, поднялась на носки. 


– От девка... – Матвей покачал головой. – Все показала. Мужики засмеялись, а Варька, поняв, что опоздание сошло ей с рук, озорно через плечо бросила: 


– Ты б, дядька Матвей, отвернулся... А то ненароком на старости лет ослепнешь так... 


– Черт в юбке, а не Варька, – улыбнулся Иван Попов. – Пальца в рот не клади – враз отхватит. 


Гурьбой ввалились фронтовики в магазин, из потаенных карма­шиков извлекались на свет божий вчетверо сложенные трешки и пятерки – НЗ, всеми правдами и неправдами скрытый от глаз домашних. Только Матвею скрывать не от кого, и он смело положил на прилавок в общую кучу червонец. Набрали водки, кильки, вы­клянчили у Варьки тару – стаканы и пол-литровые банки и устро­ились неподалеку, на полянке у пруда, откуда хорошо виден и клуб, и закрытый белым полотном обелиск. Матвей командовал застольем. Приладив на своей деревяшке газету, складным ножом порезал сало, открыл килечные банки. Алешка Косырев сбегал к свояченице, принес полбуханки хлеба, зеленого луку и яиц. Налили по разнока­либерным емкостям, выпили за здоровье. Матвей как-то помрачнел. Какое там здоровье! Вот в прошлом году на Лешкином месте сидел Петруха Сазонов. А теперь нет его. Через двадцать пять лет догра­басталась все-таки до него война. И год от году все меньше их, фронтовиков, собирается на этой полянке, все теснее сдвигается кружок. Не праздник – поминки получаются... 


После второй начали вспоминать, кто где встретил Победу и разные забавные истории. Федор Крутиков даже китель расстегнул – с таким жаром рассказывал под звон регалий. 


– И вот, значит, на полном ходу врываемся мы в город... Немец, понятно, пятки салом смазал. А на улице – толпа. В основном, конечно, бабы... Кричат чтой-то по-мадьярскому, смеются, плачут, гусеницы облепили, проходу не дают. И тут, верите, как бросится на меня молоденькая такая с охапкой цветов. Целует и плачет, плачет и целует. Не оторвать. Красивая такая. И у меня – молодой был – душа загорелась. Сжал я ее – ребрышки так и хрустнули: квела больно, вся-то прозрачная. Посадил на танк и командую: посторо­нитесь, граждане мадьяры, не мешайте наступление развивать. А она сидит, смеется и масляные пятна от моего комбинезона на белой кофточке показывает. Еле ссадил ее за городом... И скажу, братцы, всю войну прошел, в танке жарился, кровищи повидал море, а вот ее до сих пор помню. И чего бы это, а? 


– А ты б у Надьки спросил! 


– Во-во... Она уж тебе объяснила б, – смеются мужики. Матвей хмурится, молчит, птичье лицо его передергивается, будто бы он моргает кому-то, стоящему за спиной Федора. Не бывал он в чужих странах, не целовали его красивые иностранки. На фронт ушел бравым молодцом и семьянином, а вернулся бобылем и калекой. Угодил шалый снаряд в землянку, где пряталась от обстрела его Ксюша с двумя детьми, пыхнула свечкой хата, и увидел Матвей на месте подворья развалины с горьким застарелым запахом пепелища. Сел на закопченный голыш, на котором в мирное время гнул всякие железки, и показалось ему – не апрельский ветер гудит, а стонет у развалин старая ветла, подняв в мольбе свои обгорелые руки. 


Сызнова всю жизнь начинать пришлось. Велико свое горе, но и чужое не обойдешь. Пошел по землянкам, созвал народ: «Ну што, бабы, тужить-горевать будем, ай колхоз собирать? Сеять бы надо». По горстке, по зернышку наскребли семян яровой пшеницы, подняли где сохой, где лопатами гектаров двадцать у Монастырского леса. И стал Матвей по негласным выборам руководить артелью, а за помощ­ника была ему Клавка Леснухина, расторопная и ловкая вдова. Она и баб созывала на работу, и учет вела, и сама за троих ворочала. Учет-не учет, одни слезы. «Трудоспособных – 73. Из них мужчин – 1». Это он, Матвей. «Засеяно площадей – 20 га. Наличие тягловой силы – 1 корова». 


Отозвалась земля на вдовьи слезы, уродилась пшеница – колос в ладонь. И берегли светлополянцы этот клочок нивы как свою надежду. Ветром баб качало, от голодных ребячьих глаз, бывало, душу жгутом скручивало. Но никто колоска не тронул. Так решили на общем собрании. Надо было продержаться, пока дойдет помощь от государства. А тут шалитъ кто-то стал. Перво-наперво исчезла корова. Пережевала веревку, убежала в лес и как в воду канула. Прошел слух, что в лесу скрываются беглые немцы. Будто бы видели их ребятишки, ходившие за сушняком. Им не поверили: мало ли чего нагородит ребятня со страху? Но Матвей на всякий случай установил на селе дежурство... 


Сжали бабы обломками кос и немецкими тесаками пшеницу, обмолотили, свезли в уцелевшую церковь, где и до войны была кладовка. Получили честь по чести на трудодни, и вроде бы жизнь налаживаться стала. По целым дням крутился в доме Клавдии жернов самодельной мельницы, смастеренный Матвеем. Засыпали пудов сто семян, остальное – на черный день и на помощь беженцам, которые с узлами и котомками возвращались обживать родные пе­пелища. 


Неспокойно спал Матвей. Бывало, прокрадется к кладовке и, притаившись в колючем акатнике, всю ночь напролет не сомкнет глаз. 


Однажды сидел он вот так в кустах... Ночь была – иголки подбирай. Оглушительно пиликали кузнечики, на заросших огородах перекликались и уговаривали поспать перепела. Уставший Матвей только на минуту смежит веки, как разбуженный внутренним толч­ком снова вскинется и ждет успокоительного рассвета. Но то ли вор подкрался незаметно, а скорее всего, сморила-таки Матвея дрема, только встрепенулся он, когда на ржавых петлях скрипнула церковная дверь. Что-то знакомое почудилось ему в сутулых широких плечах, в грузных осторожных шагах вора, но нервное напряжение помешало вспомнить, где он видел эту фигуру. До хруста в пальцах сжал он рукоятку пистолета. «Какая же сволочь подняла руку на вдовий кусок?» – застонал Матвей и, когда вор вошел в кладовую, кошкой метнулся из кустов на паперть и – в дверь. В пустой церкви в темноте гулко отдавалось сопение и шорох ссыпавшегося зерна. 


– Стой! Руки вверх, гад! – подскочил Матвей. 


Но почти в тот же самый момент хлестнула по двери автоматная очередь. Матвея резко ударило в челюсть, обожгло шею, грудь, и, уже падая, он несколько раз выстрелил в гулкую темноту. Затем потухающим сознанием почувствовал, как кто-то, крадучись, пробрал­ся к двери, но уже не было сил поднять руки, и, лежа на холодных камнях, Матвей только успел подумать: «Уйдет, гад, уйдет!..» 


Утром нашли его бабы на церковных ступеньках, и кровь стекала по гладко отполированным и обмытым дождями плитам. Выходила его Клавдия, только лицо Матвея с изувеченным подбородком стало походить на птичье. 


Вызванный дня через два наряд милиционеров прочесал лес, и взяли вора сонного в землянке. И велико же было удивление светлополянцев, когда в связанном по рукам и ногам, зверовато озиравшемся человеке узнали они своего односельчанина Максима Кривоносова. Ходили и раньше слухи, будто дезертировал он, но точно никто не знал. Рыскал Максим по лесам, да голод и волка гонит поближе к человечьему жилью. Связанного Кривоносова увезли на казенной повозке в район, и все считали, что схлопотал он по тем временам по всем статьям положенную ему «вышку»... 


Вернулись мужики с войны, и Матвей определился в шорники. 


Миром поставили ему хату, и ковырял он дома хомуты. Изредка захаживала к нему Клавдия, выметала обрезки кожи, войлока, чис­тила, скоблила, и словно бы солнце сияло в хате и в душе у Матвея. И намекал он прозрачно на ее и свое вдовство, но она только грустно улыбалась и качала головой. Потом надобность в шорном деле совсем отпала. Кони перевелись, а для машин и тракторов потребовалась иная сбруя, и Матвей в сторожа подался... 


Вот такая она, история, приключилась. И не то обидно Матвею, что вернулся он калекой с фронта, а то, что чуть не сгинул в родной Светлой Поляне. И защипало глаза, будто песком их запорошило, и перехватило дыхание от этих невеселых воспоминаний. «Старею, – подумал Матвей, – на слезу слаб стал». Налили по третьей, помол­чали, глядя, как на площадь начал стекаться народ. День разгорался жаркий, и все вокруг: новые крыши домов, свежевыбеленные хаты, зеленые деревья – сияло весенней чистотой. 


– Да, чуть не забыл...– Иван Попов толкнул Матвея. – Крестный твой объявился.


– Какой крестный? – не понял Матвей. 


– Ну... Сидишь ты там со своими коровами и ничего не знаешь... Максимка Кривоносов, говорю, объявился. 


– С того свету, что ль? – деревяшка подпрыгнула. 


– Говорят, из Сибири. Вроде бы срок отбыл и на каких-то приисках кантовался. Родную мать хоронить не приехал, а дом делить явился. 


– Каменья в Сибирь, что ль, повезет? – спросил Косырев. Изба покойной Федорихи тоже доживала последние дни, и делить там действительно было нечего. 


– Каменья не повезет, а что в каменьях – прихватит. Там, говорят, золотишко от отца осталось. Он ведь лошадьми торговал, пока не сослали на Соловки. 


– Шкурой был Максим, шкурой и остался, – жестко сказал Федор. 


– От дела, едят тя коровы! – протянул Матвей. – Что же это, мужики? 


Подошел участковый Саталкин и посоветовал не затягивать за­столье: с минуты на минуту ожидался приезд районного начальства. Мужики наперебой принялись усаживать участкового в кружок, налив стакан до краев. 


– Не могу, ребяты, – отказался Саталкин. – При исполнении... 


Федор Крутиков поймал его за полу кителя: 


– Ты, Никодим, нас уважаешь? Ай ты не фронтовик, ай не воевал? 


– Ну как же! – Саталкин скосил глаза на лесенку своих орден­ских планок. – Как же... Пришлось. От звонка до звонка, как говорят. 


– Грешно не помянуть друзей... Сколько их по всей России ты своими руками похоронил, а? 


И Саталкин сдался. Сняв фуражку, он торжественно пригубил стакан и отошел. Мужики тоже закончили поминки и двинулись на площадь. Матвей, черкая деревяшкой, ковылял позади, его покачивало, и самодельный кленовый костыль все время попадал в рытвины. В хмельной голове то затухала, то вдруг отдавалась болью мысль: «Как же так? Значит, жив Максимка? По одной земле со мной ходит?». 


Возле обелиска были посажены березки. Тоненькие деревца тяну­лись аллейками к Дому культуры и сельсовету. Шли последние приготовления: школьники посыпали изрытую площадь песком, подъ­езжали самосвалы с черноземом, на состыкованных задними бортами кузовах двух грузовиков устанавливали трибуну, связисты тянули провод от алюминиевого колокола рупора на столбе к микрофону. Часам к двенадцати на широкой площади стало тесно от людей, машин, потребсоюзовских автолавок с селедкой и пивом. 


Суета отвлекла Матвея от невеселых мыслей. Начищенные медали его играли ослепительными лучиками, душа полнилась траурной торжественностью. Он доглядал за порядком и строго шикал на ребятишек, которые увивались вокруг обелиска и все норовили приоткрыть полотно. «Я вас, воробьи! Кыш отсюда!» Взялся было сам разбрасывать песок, но не устоял на одной ноге, покачнулся, выста­вив свою деревяшку. Парторг колхоза Кириллов, взмыленный от беготни, споткнувшись об нее, с досадой бросил: 


– Не мешал бы ты, Матвей Иванович! 


– Кто? Я мешаю? – хотел вспылить Матвей, но сдержался и только выругался про себя: 


– Молокосос еще! Едят тя коровы! – Он обидчиво отошел в сторону и тут лицом к лицу столкнулся с Клавдией. 


Та, вся в траурном, стояла в толпе, прижимая высохшей темной рукой белый платочек к уголку рта, и тихая, привычная, застарелая скорбь читалась на ее лице. Ласковая жалость стиснула сердце Матвея. 


– Здравствуй, Клавдия. С праздником... 


– Грустный он, праздник-то, Матвей Иванович... – Клавдия вздохнула. – Говорят, сызнова хоронить будут? Ох, ох... Что ж от них осталось-то? Двадцать пять годков пролетело... Небось и кос­точки погнили. 


– Да уж знамо, что... останки остались. Перенесут в этот склеп для порядку. И акт в сельсовете составили. Все по закону. 


Клавдия горестно покачала головой. А площадь волновалась. Подъезжали машины из соседних сел, битком набитые людьми, вдоль аллеи с двух сторон выстроились пионеры в парадной форме с ярко горевшими галстуками, и в толпе образовался узкий коридор. Дев­чонка-вожатая бегала по нему, подравнивала шеренги, и концы выутюженного галстука трепетали сзади на плечах алыми огоньками. Четко и тяжко ухая сапогами, по коридору промаршировал взвод солдат с карабинами и выстроился полукругом у склепа. Палило майское солнце. И резало глаза от посыпанного белым песком пятачка у памятника, где стояли старенькие самодельные табуретки. Ножки одной перекосились и были скручены ржавой проволокой. На трибуну поднялись секретарь райкома Завьялов, председатель колхоза Сухачев, ветераны. Кириллов помог Матвею подняться по наспех сколоченной лесенке, и перед Матвеем с возвышения вдруг открылась вся площадь, запруженная разноцветными косынками, черными платками, кое-где во всей этой пестроте белела непокрытая седина. 


Из клуба вынесли четыре урны, похожие на детские гробики, обтянутые кумачом. Взметнулись в салюте руки пионеров, грянул траурный марш, и толпа вздрогнула и замерла. Медленно, покачива­ясь, плыли на солдатских плечах над головами урны, и в душе Матвея, будто бы все туже и туже натягиваясь, задрожала на высокой скорбной ноте струна. Он стоял как во сне, волна за волной – раз от разу сильнее – подкатывалась снизу боль, пока толпа, машины, урны – все перед ним не расплылось в сплошное радужное пятно. Матвей отмаргивался от щекотных слез, всматривался в знакомые и незнакомые лица, породненные общей болью, общей скорбью утраты близких. И хотя далеко от Светлой Поляны, на долгих и тяжких дорогах войны, остались могилы мужей и сыновей, все-таки в поня­тии людском нельзя навек расстаться с родным человеком, не бросив горстки земли на крышку гроба. И, может, сегодня, в День Победы, другая вдова в глубокой печали посыплет урну с останками Степана Леснухина, мужа Клавдии. Перед самой войной сидела она невестой в красном углу, да вскорости проводила Степана, даже детей завести не успела. Или такая же старушка, как Федосья Калинкина, отря­дившая на фронт всех своих сыновей, а взамен получившая листопад похоронок, перекрестит дрожащей рукой обитый кумачом гробик и уронит последнюю невыплаканную слезу. 


И казалось Матвею, что слышит он сквозь гром оркестра, как над площадью шелестит печаль. И вдруг торжественный настрой его души был нарушен, сбит: в толпе он увидел Максима Кривоносова. Чего-­чего, а этого Матвей не ожидал, думал, не посмеет показаться Максим на люди в такой день. 


«Обознался? – подумал Матвей, прояснившимся взглядом прощу­пывая толпу. – Стоп! Вон он... Он или не он?» Трудно было узнать в седом пожилом человеке Максима, и Матвей медленно отшелуши­вал следы времени, и перед ним, как из тумана, проявлялись знако­мые черты, а главное – сутулые плечи и взгляд тяжелый снизу, будто двухрожковыми вилами тебя поддевает. «Он! Пришел-таки... Чужому горю радоваться!» Рука Матвея непроизвольно сжала костыль, тягучей болью отдалась та давняя августовская ночь. 


Тихо, в такт шагам, покачивались над площадью урны, плыли венки, и ветер доносил неуместный в буйной ярости весеннего дня траурный запах хвои, ребятишки прекратили беготню и посерьезнели. 


Урны доплыли до табуреток у склепа, оркестр замолк, начался митинг. Матвей во власти своих мыслей плохо слышал, что говорили выступавшие, только фраза «Никто не забыт, ничто не забыто!» засела и бессмысленно кружилась в голове. Медленно сползло полотно, и над площадью полыхнуло алое, из металла, гвардейское знамя, а на нем на светлой табличке – строчки; двести строчек, двести имен тех, кто остался навек лежать на подступах к Светлой Поляне. Замерли солдаты в почетном карауле, снова взметнулась мелодия траурного марша, парни с красными повязками бережно опустили урны в склеп. 


И Матвей не понял, был ли этот душераздирающий вопль или это сердце его вскричало от боли, только всколыхнулась толпа, а на свежем черноземе, что привезли для засыпки, распласталась Клавдия, и пальцы ее судорожно впивались в рыхлую землю. Площадь разом отозвалась на этот крик женским плачем. Он сливался со звуками оркестра, и от витавшего над площадью неизбывного горя, казалось, потускнел яркий день. Сухо, троекратно, прозвучал залп. 


Матвей сошел с трибуны, поднял Клавдию, удивился, как легка она, а в голове все стучало: «Не забыто!..»


И он решился, он знал, что делать, он ринулся к тому месту, где видел Кривоносова. Вокруг шикали, толкали, а Матвей метался по площади, зло вонзая деревяшку в изрытую землю. Он уже боялся, что упустит Максима, как в тот раз, и даже обрадовался, когда увидел его у автолавки. 


Кривоносов узнал Матвея, попятился, тоскливо подумал, что зря он рискнул. Столько-то лет за сто верст кругаля давал от Светлой Поляны, а тут... Но сразу же вспыхнула ненависть к Матвею, ко всей этой толпе: «А что они мне? Я свое отдубасил! И перед законом чист теперь! Что было – быльем поросло!» 


Матвей видел, как Кривоносов озирался по сторонам, словно защиты искал, и все наступал, наступал, дерзко вскидывая деревяшку. 


– Здорово, Максим! – Матвей задыхался, и глаз его зашелся тиком. – Думал, уж не встретимся... Да вот мир-то как тесен оказался. Про должок не забыл? Я ведь поквитаться пришел. Пол­учай, гадина лесная! – И он наотмашь, с хрустом в плече, ударил Кривоносова костылем. Костыль разлетелся. Матвей потерял равно­весие. Мелькнуло раздвоенное раной широкое лицо Кривоносова, зашатался Максим, осел и повалился набок. 


– Убил! Убил! – хлестнул по площади крик. 


Мгновенно образовалась толпа, сквозь которую с трудом протис­нулся участковый с дружинниками. 


Матвей, с треском оторвав пуговицы, распахнул гимнастерку, обнажив страшные синие рубцы. 


– Я не забыл ему эти отметины, не забыл! 


В сельсовете Матвей успокоился, пришел в себя, грустно глядел в окно на опустевшую площадь, на обелиск. Ветер бурунчиками закручивал пыль на дороге и гнул тоненькие березки с реденькой листвой. Набежавшая туча закрыла солнце, и улица посмурнела. Участковый сел составлять протокол. 


– А-а-а... валяй, Никодим, пиши. Только и про то, как он мене в сорок третьем разрисовал, не забудь. Полдиска всадил... 


Никодим Саталкин отложил ручку, прошелся по тесной комнатке, заглянул в окно и задумчиво произнес: 


– Так-то оно так, Матвей Иваныч. Да ведь то – дело давнее. Если б ты тогда... А теперь пачпорта у вас одинаковые... Вот в чем загвоздка. Ты уж не обижайся ... 


Вошли Кириллов и Федор Крутиков. 


– Ну как? – спросил участковый. 


– Оклемался, гад... – процедил Федор. 


Кириллов покачал головой. 


– Нет, Никодим, не прав ты, – сказал Матвей. – Наиглавнейший пачпорт человека – его совесть и честь. И никакими бумагами с печатями их не заменишь... 

Загрузка комментариев к новости.....
№ 1, 2017 год
Авторизация 
  Вверх