petrmost.lpgzt.ru - Проза Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Проза 

Тихие вечера

Рассказы
03.04.2017 Олег СЕВРЮКОВ
// Проза

ВАРИАНТ


Вечер был на редкость тих и ласков. Прозрачные сумерки лениво переползали от одного куста орешника к другому, незаметно скрадывая их очертания; где-то далеко, на западе, ушедшее солнце слегка подсвечивало тёмное небо, так, что казалось, оно само сияет приглушенным жемчужным светом. Нагретые за день дорога, валуны по обочинам, сосны отдавали свой жар, и было приятно проходить сквозь стлавшиеся вдоль земли струи тепла. Чувство умиротворенности было столь полным, что Игорь Степанович, вышедший погулять с дочкой, не ахал, как обычно, не вскрикивал: «Смотри, смотри – вон дятел!», а шел медленно, дыша всей грудью и улыбаясь. Четырёхлетняя Настя, отстав, щебетала где-то сзади. Игорь Степанович слегка замедлил шаг, чтобы подождать дочку, и в обступившей его тишине внезапно услышал урчание мотора, негромкое, но очень похожее на затаённо-грозное ворчание большой кошки. Он обернулся. Грузная черная машина, из тех, что видим мы нечасто, но знаем, сколько они стоят, ползла по просёлку. Шофёр, видимо, не счёл нужным включать фары: вечер ещё не загустел настолько, чтобы пропала всякая видимость, и желтых квадратиков подфарников было вполне достаточно для обозначения встречных рытвин и камней. Тем более что скорость была невелика. Игорь Степанович хотел окликнуть дочку, но не смог, из горла вырвался лишь какой-то всхлип: он увидел её сидящей на корточках прямо по ходу машины, спиной к ней, с правой стороны, в черной тени куста, сосредоточенно ковыряющуюся в песке. Левый подфарник горел много сильнее правого, и поэтому шофёр, сделав поправку на тень, взял левее, обойдя Настю колесом, но крылом-таки зацепил. Звука удара Игорь Степанович не слышал, видел лишь, как отлетел в сторону темный ком. Машина, чуть снизив скорость, проплывала уже мимо Игоря Степановича. Близко перед собой увидел он шофера и молодого человека в очках (стекло было опущено), и до Игоря Степановича донеслись слова шофёра: «Может, посмотрим?..» и ответ: «Ерунда, едем...» Наверное, лицо, поза Игоря Степановича были так необычны, что шофер, мотнув в его сторону головой, покрутил у виска пальцем; пассажир согласно кивнул, и оба рассмеялись. Уже после того как вспыхнули светляки задних огней, Игорь Степанович взмахнул руками и кинулся к дочке. Та ещё дышала хрипло, с присвистом, но глаза её были закрыты. Схватив её на руки, он рванулся за машиной, закричав дико и страшно. Он уже почти догнал её, когда шофер, расслышав сквозь шум мотора эти нечеловеческие вопли, остановил автомобиль и, приоткрыв дверцу, высунулся, вполоборота глядя назад, но, узнав столь позабавившего его минутой раньше человека, махнул рукой и влез обратно. Дверца щелкнула, и машина резко рванулась в темноту.


Настя прожила всего три дня. У неё был сломан позвоночник, ещё что-то было с головой. Врачи говорили, что боли она не чувствует. Игорь Степанович ничего не слышал. Эти дни и ночи он провел в больнице, около Настеньки, глядя на её неподвижное, забинтованное и закованное в гипс тельце. Голова была тоже вся забинтована так, что оставались на виду только глаза, нос, ротик. Глаза и днем, и ночью были широко раскрыты, и из них текли и текли слезы. То маленькими капельками, то струйками медленно сочились они из уголков глаз, и когда Игорь Степанович промокал их платочком, они копились и текли снова. Так и умерла она с открытыми глазами. Просто перестала дышать – и всё. Игорь Степанович вытер слезки в очередной раз и вдруг с ужасом увидел, что их больше нет. Все вышли. Он прислушался – дыхания не было. А глаза смотрели и смотрели на него, и вся копившаяся днями и ночами боль как бы изливалась через расширенные зрачки. Игорь Степанович закрыл лицо руками и потерял сознание.


Чёрную машину, водителя и пассажира оказалось отыскать нетрудно – номер накрепко впечатался в мозг Игоря Степановича. Но дальше дело застопорилось: Игорь Степанович, высохший и пожелтевший от горя, требовал наказания по всей строгости закона. Однако юридических оснований для этого было маловато: во-первых, он сам оставил ребёнка одного на дороге, во-вторых, машина ехала с допустимой скоростью, что следовало из показаний самого Игоря Степановича; единственное, что можно было вменить в вину шофёру, это невключенные фары. Но, не желавший ничего видеть и слышать, кроме своего внутреннего голоса, твердившего о возмездии, Игорь Степанович толком не помогал следствию, а взывал всех и каждого к высшей справедливости, к сохранению каких-то одному ему ведомых, но сейчас рушившихся устоев и принципов.


Вскоре от одного своего пронырливого знакомого, душой переживавшего за него, Игорь Степанович узнал, что молодой человек из той машины был сыном «одного из тех» – тут знакомый закатил глаза и потыкал пальцем в потолок, поэтому он, знакомый, советует Игорю Степановичу не пороть горячку и не лезть на рожон. 


Игорь Степанович, однако, накричал на добряка, потопал на него ногами, а на другой день помчался к следователю. Тот слова знакомого подтвердил, но с видимым облегчением развел руками, сказав, что дело Игоря Степановича придется на годик отложить, так как искомый молодой человек служит по ведомству иностранных дел и не далее как вчера отбыл в одну из развивающихся стран по делам своего министерства. Игорь Степанович снова кричал, что он не позволит издеваться над ним, что перед законом все равны. Ему дали выговориться и вежливо объяснили, что нет необходимости так волноваться, что когда этот молодой человек вернётся, он понесёт определяемое рамками закона наказание за использование служебной машины отца во внеслужебное время и т.д. и т.п. Игорь Степанович поднялся, спросил, сможет ли увидеть он его лично, и, получив утвердительный ответ, вышел.


Год прошел в страшных муках. Игорь Степанович из стройного, подтянутого человека с упругой походкой и ощущением собственной силы превратился почти в старика. Глаза его глубоко запали, лицо заострилось, кожа подернулась паутинкой мелких морщинок. Ходил он теперь с трудом передвигая ноги, сгорбившись, вздрагивая время от времени, покачивая пугливо головой. В довершение всего он начал пить, обнаружив, что после крепкой выпивки его не мучает один и тот же страшный сон.


Будто бежит он с Настенькой по огромному лугу, день весёлый, светит солнце, им хорошо-хорошо! Вдруг Игорь Степанович замечает в пронзительно синем небе черную точку. Она приближается, Игорь Степанович различает ворону, хочет показать её Настеньке, но с ужасом видит, что Насти рядом нет, она впереди, а ворона, черная, огромных размеров, кружит над ней и неожиданно, сложив крылья, падает вниз, хватает дочку цепкими когтистыми лапами, натужно взмывает вверх и быстро уносится вперёд. А в воздухе дробится, оглушая и прижимая Игоря Степановича к земле, полный ужаса крик: «Папочка-а-а-а!»...


Игорь Степанович всегда просыпался от этого крика, и сердце колотилось в груди так, что казалось, стучало о рёбра, пытаясь выплеснуть наружу страх.


Прошло ещё какое-то время, и однажды Игорю Степановичу позвонили на работу, уведомили, что он может видеть «этого молодого человека», дали адрес – оказалось, это приемная в означенном ведомстве, и время – от десяти до половины одиннадцатого. За полчаса до назначенного срока Игорь Степанович уже сидел прямо и неподвижно в приемной, а когда подошла его очередь и секретарь назвал фамилию Игоря Степановича, он поднялся и, не глядя ни на кого, прошел в кабинет. Молодой человек с доброжелательной и радушной улыбкой встретил Игоря Степановича и усадил в кресло. Глаза под стеклами очков вопросительно блеснули. Ни жалости, ни раскаяния не читалось в них – так, любопытство и некоторый интерес. Игорь Степанович молчал. Молодой человек, как бы помогая ему, начал:


– Понимаю вас и искренне огорчён случившимся. Всё было слишком неожиданно, быстро, мы с водителем ничего не заметили… Чем могу быть вам полезен лично? Я знаю, вы работаете в… – он заглянул в лежащую перед ним бумажку, – в ...ом институте. У вашего института большие дела за рубежом. Может быть, вы хотите в командировку? Годика на два, на три? Мы можем это устроить, и достаточно быстро.


Он с прищуром, внимательно посмотрел на Игоря Степановича.


Тот кашлянул и хрипло, с расстановкой произнес: 


– Вы... дочку мою... убили.. Командировку мне... предлагаете. Совесть-то... не мучает... нет?


– Но-но, – молодой человек брезгливо поморщился и вскинул брови, – без истерики, пожалуйста! Не передергивайте! И совесть мою не трогайте! Не моя вина! Надеюсь, более ничем не обязан?..


Но Игорь Степанович ничего не слышал. Сжав в правой руке тяжелое бронзовое пресс-папье, он медленно шел на хозяина кабинета, шевеля губами и занося руку для удара. В распахнутых настежь глазах его плескалась, переливаясь через край, ненависть.


Подоспевшие люди, однако, быстро скрутили Игоря Степановича, и «скорая помощь», нестерпимо воя, увезла его в лечебницу.


Через месяц Игоря Степановича выпустили, а ещё через неделю он оказался в тех краях, где произошёл тот случай. Он стоял на обочине прекрасно уложенного шоссе и ждал. Вечер был тих и ласков, асфальт грел босые ноги. Машина в город уже прошла, и теперь Игорь Степанович ждал её обратно, с пассажиром. Трещали цикады, заполняя звуками пространство, не занятое деревьями, домами, людьми. Вдруг вновь, как тогда, заурчал мотор, который Игорь Степанович узнал бы из тысяч таких же моторов, нутром почуял бы. Он весь напрягся и, когда до машины оставалось метров десять, шагнул на дорогу, мгновением до этого боковым зрением отметив, что номер тот и человек, который ему нужен, там, и, сделав ещё шаг и оказавшись на середине дороги, прямо против идущей на хорошей скорости машины, подпрыгнул вверх, сжавшись в комок, так, чтобы удар ногами пришелся в лобовое стекло.



Шутка


Директор заповедника с тихой тоской смотрел на Ивана Васильевича. Тот, прижав телефонную трубку к уху плечом, записывал что-то в лежавший перед ним блокнот, придерживая его левой рукой. Лицо Ивана Васильевича было сосредоточенно – видимо, звонили откуда-то «сверху».


«Не дай бог, опять понаедут, – думал директор, и сердце тяжелело в груди, бухая как-то по-особенному гулко. – Сам-то еще ничего, но вот другие…»


От других директор мог ожидать всякого и, всегда вызывая удивление Ивана Васильевича, хмурился, когда тот сообщал о предстоящем визите в заповедник.


– Ну, что, Михалыч? – опуская трубку, весело спросил Иван Васильевич.– С чем пожаловал?


– Да вот, понимаете, загвоздка какая,– директор развел руками и заморгал, щурясь. Зависимость от воли и положения Ивана Васильевич была ему неприятна, но ничего не поделаешь, и приходится скрывать свои чувства за разными нужными и ненужными жестами. – Материал для кормушек есть – спасибо вам преогромнейшее, а людей – увы… Кто в отпуске, кто болен, остальные уже три дня без продыху возятся, но работы при таких темпах еще дней на десять, а мы должны кормушки через два, максимум три дня расставить. Выручайте, Иван Васильевич, а?


– И это всё? – Иван Васильевич откинулся на спинку стула. С хрустом потянулся, сложив руки за головой. Улыбнулся. – Вот когда мы с тобой начинали дело, тогда – да, я понимаю, и масштаб был, и силы бросали туда немалые… Пять лет прошло, вы уже, слава богу, на ногах стоите, пора бы такие вопросы самим решать.


Директор молчал. А что возразить? Да, пора, да, самому, но где людей взять, где, ежели такого закона, по которому на срочную работу в заповедник можно оторвать их от других дел, нет. И власти такой у директора нету.


– Ну смотри, – Иван Васильевич шутливо погрозил пальцем, – дорого стоить будет. У меня лицензия на кабанчика есть – самого красивого возьму.


– Алло? Ефимыч? Привет – Иван Васильевич. Давай сейчас семерых мужиков. Плотников в заповедник. На три дня. Что? Возражаешь? Ну, дорогой, пока добром прошу! Не слышу? Не дашь? – глаза Ивана Васильевича сузились, по скулам пробежали желваки. – Тогда два вагона с тёсом и кругляк тебе не идут. Что ты не понял? Повторяю по буквам: Нюра, Елена, Иван, Дмитрий, Ульяна, Тимофей – не идут! Какой план? Твой? Правильно. Не мой. Так-то дружище!.. Как? Передумал? Вот и хорошо! Машина из заповедника у тебя будет… – Он выразительно посмотрел на директора.


– Через час, – подсказал тот. 


– Через час. Жди, – закончил Иван Васильевич и весело шлепнул трубку на рычаги: – Доволен?


– Спасибо, спасибо большое, – с чувством дважды повторил директор. Встав, протянул через стол руку: – До свидания.


– Всего доброго, – Иван Васильевич крепко пожал, тряхнув, руку директора. – Кстати, в прошлый раз я по реке плыл. На берегу костры видел. Это что, ваши?


– Да нет. Студенты время от времени забредают. Которые на картошке сейчас. Там граница заповедника нечётко обозначена. Вот они и плутают.


– А что делаете с ними?


– Ничего особенного. Так, профилактически-просветительские беседы. Расскажем, что к чему, и отпускаем. 


– Напрасно вы так мягко поступаете. Тут наказывать надо, – губы Ивана Васильевича сложились в недобрую улыбку, а левая рука непроизвольно дернулась. Ребром ладони он ударил по столу. – Наказывать надо, – повторил он еще раз. – Решительнее будьте. Одного показательно – другим неповадно будет. Властью тоже надо уметь распорядиться. Вот так. Тверже будь, Михалыч. Мне попадется нарушитель – я уж спуску ему не дам. Ей-ей. На все сто получит. Ишь, в заповедник мой уже суются! – Иван Васильевич, когда волновался, говорил часто «мой город», «моя больница», «моя улица», «мои люди» – и то была истинная правда: ко всему он был так или иначе причастен.


– Ну, будь здоров, жди. – Иван Васильевич улыбнулся уже весело, показав крепкие зубы.


Директор молча поклонился и, натянув на голову кепку, вышел, стуча сапогами и шурша непромокаемым плащом.




В конторе заповедника, кроме старого егеря Ерофея, никого не было. Да и тот, пристроившись у печки, клевал носом, время от времени всхрапывая.


– А что, Михалыч, который час-то? – спросил Ерофей, немного пово­зив­шись и делая вид, что он и не спал вовсе.


– Третий. Здравствуйте, дядя Ерофей.


– Здорово, здорово… Откуда? С города, что ли?


– Из города, дядя Ерофей.


– Небось, насчет кормушек. У царя-батюшки был?


– Угадал. Все в порядке: будут люди. А значит, и кормушки будут.


– Васильич – он мужик такой, да. Надо – сделает. Слово свое держит. – Дядя Ерофей помолчал немного. Шумно вздохнул: – Курить охота, а свои дома забыл. Угости табачком. Михалыч!..


Директор вытряхнул из пачки «Примы» пару сигарет, одну протянул егерю, другую закурил сам.


– А что, дядя Ерофей, – прищурясь от дыма, спросил директор, – людей где нам разместить?


– Сколько народу-то? – вопросом на вопрос ответил старик.


– Семь душ.


– Давай ко мне. Малость, конечно, тесновато им будет, зато вместе. Да и к работе поближе. По секрету спрошу тебя, Михалыч: Васильич наехать, небось, обещал? А у меня ему не жить – старуха заест либо его, либо меня. А пожить-то еще охота!.. – Он лукаво улыбнулся. – У моей зуб на него. Ага! Вот такой! – Егерь развел руки в стороны, показывая величину точимого старухой зуба. – Из-за ерунды какой-то. А разговоров да причитаний – тьфу! – Он сплюнул и добавил: – Смехота!


– Чего это вы на старости лет встрепенулись? – улыбнулся директор, но потом помрачнел: – Из-за капкана, что ли?


– Ага! Из-за него, – дядя Ерофей хохотнул. – Вот неугомонная. Пилит и пилит, пилит и пилит. «Мыслимое ли это дело, говорит, на человека капкан ставить?» – Шутка, отвечаю, такая была. – «Всё равно, говорит, недобрый он». Уперлась, и всё тут. А Васильич-то здесь причем? Он за день столько народу примет, на такие дивы насмотрится, так намотается, что его, может быть, от людей воротить начинает. 


Директор эту историю с капканом знал и легкомысленного отношения к ней старика егеря не одобрял: неприятно и как-то обидно было за дядю Ерофея.


Прошлой зимой они взяли лося и «обмывали» его в стариковой избушке. Дядя Ерофей по нужде вышел, не объявлял об этом, конечно, потому веселья и разговору за столом не убавилось. Только вдруг все замерли: человеческий и вместе с тем нечеловеческий крик раздался. Будто давили кого-то, а он всю душу сдавленную в этот крик вкладывал. Как теперь задним числом директор вспоминает, один Иван Васильевич был спокоен.


 А что вышло? Все из избы попёрли, друг дружку пихают, но на снег кое-как вытолкались. Видят: между избой и сортиром, чуть влево от тропинки сидит дед Ерофей и с ноги капкан снимает, хихикая при этом весьма глупо. Ясно, быстро в избу его затащили, стакан водки сунули: «Пей, мол, и говори, дядя Ерофей, в чем дело?». Он отмалчивается, но выпивает этот стакан одним духом. Потом глаза от стола отводит и грозно спрашивает, на каждого по очереди глядя: 


– Кто ставил?


Все молчат, робеют, глазами в сторону косят. Но Иван Васильевич прямо в ответ: 


– Я.


Тут дядя Ерофей как опять смехом зальется: 


– Ну, молодец, ну, шутник! Это же надо – меня, охотника потомственного, так провести!


Напряжение сразу пропало, разговоры полились, за Ивана Васильевича выпили, за Ерофея, за охоту, которая пуще неволи, – в общем, хорошо кончили. А когда спать угнёздывались, вспоминали торчащего из снега егеря и приговаривали его же словами: «Ну, Васильич! Ну, орёл!..»


…Старик еще немного посидел и отправился домой – кой-какие дела по хозяйству сделать, – приговаривая: 


– Старуху пойду ублажать. Чёй-то она у меня сердита нынче. Как бы не взъелась вовсе.


Директору позвонили, и он окунулся в обычную свою суету.




…Но пришла пора платить добром за добро – Иван Васильевич пожаловал в заповедник на охоту. Первый день был на редкость удачен: десятка полтора крепких селезней темнели грудой на дне лодки. Возвращались затемно. Мерно поскрипывали уключины, курчавые берега, уже не отражаясь в черной воде, проплывали мимо. Разговаривать не хотелось. Молчали. Курили, с наслаждением вдыхая по-особенному душистый в осеннем воздухе дым.


Впереди, по левому берегу, тлела, то подергиваясь серым, то разгораясь, малиновая точка. Дым от костра, немного поднимаясь вверх, стлался над водой серебристо-синей вуалью. Минуты три спустя лодка поравнялась с огоньком. В дрожащих его отблесках виден был подвешенный на палке меж двух рогулек котелок. Человека у костра не было.


– Тормозни-ка, Михалыч, – оживившись, сказал Иван Васильевич и потянулся за ружьём.


– Может, не надо пугать, а? – с тревогой в голосе спросил директор.


– Не боись, не задену. Видишь, никого у костра нету? Поужинают они у меня! – Глаза Ивана Васильевича недобро сузились, лицо напряглось. 


И директору вдруг страшно захотелось, чтобы ничего этого не было, пропало бы всё, сгинуло – и этот карающий взгляд, и сам Иван Васильевич, и река, и лодка, и берега, и главное – этот огонек, такой маленький и беззащитный, как глаза ребенка, которого через минуту должны высечь.


Бухнул выстрел. Котелка над костром – как не бывало. Иван Васильевич удовлетворенно хмыкнул: 


– Отужинали, мать вашу!..– и уже веселей добавил: – Михалыч, греби дальше!..


Выстрелом котелок отбросило в сторону, на песок. А у костра, лицом вбок, лежал человек. Часть черепа, слева от виска к уху, была пробита дробью. Видно, дремал он, отодвинувшись от огня в тени, или лежал, мечтательно глядя на костёр, подперев голову рукой, не двигаясь, – стрелявший его не заметил. А теперь пламя от вспыхнувшей кепки содрало на мгновение с лица черноту, бросило свой дрожащий отблеск ввысь и погасло. Скрюченное тело человека судорожно сглотнула тьма. И какая-то птица с пронзительно пугающим криком отлетела прочь. 


Сидевший на веслах вздрогнул, тревожно повернув голову в сторону так поразившего его звука. Второй, убаюканный плавным движением лодки, не пошевелился.



ПРО ИВАНЫЧА


При вполне благозвучном отчестве – Иванович, фамилия у Семена была совсем немужская – Бабий. Да и выглядел он для своих сорока пяти не по-мужски: дряблое, оплывающее книзу тело, волосы редкие и гладко зачесанные назад, суетливо-вихляющаяся походка. Но более всего не отвечала принадлежности к сильному полу голова Семена Ивановича. Была она в профиль сильно похожа на фасолину, причем середина лица как раз приходилась на вогнутую часть. Небольшой вздернутый носик терялся где-то между щеками и лбом, под навесом которого прятались и маленькие, словно проколотые шилом, глазки. Губастый рот содержал в себе два ряда редких зубов, выросших, однако, под небольшим углом к вертикали, отчего при улыбке фасолина приобретала вид некоторым образом хищный. Высокий, с визгливыми нотками голос вполне достойно дополнял вышеописанные анатомические особенности Семена Ивановича.


И при таких вот «неординарных внешних данных» был Семен Иванович глубоко несчастлив в личной жизни – он был одинок.


Не то чтобы совсем – жили вдвоем с матерью в комнате коммунальной квартиры; имелся где-то брат, но не было жены и друзей. Даже завалящей подружки никакой не было.


Напившись, что происходило не то чтобы часто, но и не особенно редко, Семен Иванович клял на чем свет стоит свою мамашу. «Даже бабу мне привести некуда, – говорил он, всхлипывая и покачиваясь на стуле. – Полкомнаты шкафом перегородили, дальше занавеска тряпошная, а мамаша, стерва, нарочно с работы раньше приходит. Летом-то ещё ничего, тепло, а в другое-то время как?»  И что вопрос этот больной для него, читалось на лице Иваныча (так звали его на работе) всякий раз, когда заводил кто-нибудь нескромный разговор о прекрасной половине человечества. Шея его тогда вытягивалась, рот приоткрывался, казалось, зубы начинали шевелиться, хищно постукивая друг о друга, глаза подергивались теплой влагой и время от времени мечтательно прикрывались; руки иногда пробегали от борта пиджака к карману и обратно. Весь он обращался в слух и в особо откровенных местах рассказа окунал голову в плечи и похохатывал, выдавая смехом свои скрытые  желания.


Ещё любил Иваныч, будучи под хмельком, «покачать права» – поговорить за разные житейские мелочи, мешающие ему, Иванычу, жить, с одним из многочисленных своих начальников. Брал он того за пуговицу и начинал нести такую чушь, что диву можно было даться – откуда в нём это?


Впрочем, проскальзывали иногда в путаных речах Иваныча дельные мысли, которые, однако, быстро тонули в могучем потоке словесного идиотизма.


Сохранившиеся остатки стыда заставляли Иваныча на другой день после объяснения брать отгул. В таких случаях он отсиживался дома, если дело происходило в холодное время года, либо действительно уходил гулять по городу, в парк, куда-нибудь.


И когда брел он по переулку в своем стареньком, видавшем виды пальтишке, в коротковатых, выше щиколоток брюках, в потертой и расползающейся в некоторых местах беретке –   вид его был жалок и грустен взгляду. Ветер продувал Иваныча насквозь, с посиневшего носа свисала мутная капля, в походке появлялось что-то униженное и оскорб­ленное.


Три-четыре пустых бутылки тихо позвякивали в оборванной дерюжной сумке. Всякий раз при сильном их ударе друг о дружку Иваныч с испугом заглядывал в сумку – не отбилось ли горлышко? – и, успокоившись, шагал дальше.


Так как посуду принимали со скрипом, он обходил иногда два или три магазина, прежде чем унылый пустой звон в его сумке сменялся приятной, побулькивающей  тяжестью.


Весь облик Иваныча тогда преображался: плечи разворачивались шире, он утирал каплю и шагал уже тверже и торжественнее, что ли. Сердце начинало тепло и весело ёкать, а перед мысленным взором Иваныча, когда он прикрывал на мгновение глаза, вдруг появлялись две огромные, предвкушающе потирающие друг друга, ладони. То, что это были не руки Иваныча, точно: у него пальцы заскорузлые, с вечно грязными ногтями и нечистой кожей; эти же – удивительно   ухожены, изящны и тонки. Сначала Иваныч терялся в догадках, пытаясь установить, чьи же руки он созерцает, но потом плюнул и нашел феномен сей даже интересным. Потому что принадлежал только ему, а сколько он не расспрашивал знакомых забулдыг, тем, кроме стакана и кой-какой закуски, перед святым мгновением возлияния не представлялось.


Если мамаши не оказывалось дома, Иваныч устраивался основательно. Не спеша сооружал нехитрую снедь, ставил на столик у окна стакан, принесенную бутылку, наливал и замирал на миг. Потом выпивал первую, мелкими, но частыми глотками, зажмурив глаза и блаженно улыбаясь. Да-да, улыбка была заметна даже сквозь полный стакан, ибо улыбалось все его существо, весь он – от макушки до пят. Если бы какой-нибудь художник захотел создать картину «Умиление», он бы много отдал, чтобы иметь такую натуру, как Иваныч, – настолько точно вид его передавал внутреннюю суть этого состояния души и тела.


 Наскоро закусив, Иваныч быстро выпивал второй стакан и уходил в себя. Да так глубоко, что вывести его из этого состояния было очень трудно – разве что сильным ударом по темени или ещё каким-либо приемом физического воздействия.


Но тогда Иваныч зверел и делался социально опасным. Потому что ему мешали. Ибо, утопая в себе, он представлял...


...Что было бы, если... Если бы, например, они с мамашей получили двухкомнатную отдельную квартиру. Где угодно. Он, Иваныч, согласен для этого даже из центра уехать. Потому что ему уже сорок пять лет, а семьи своей все нет. Поселил бы он мать в одной комнате, сам жил бы в другой – отдельной! – и мог тогда что угодно делать. Во-первых, он стал бы тогда совершенно свободно женщин к себе водить. И мамаша ему уже – не указ: пусть сидит у себя, телевизор смотрит. Сначала Иваныч каждый вечер водил бы разных. Для всяких интересных ощущений. С полгодика, с годик. Потом бы остепенился, одну какую-нибудь выбрал бы и, очень даже это возможно, женился бы на ней. Но всё это не спеша, основательно. Главное – не ошибиться. Бабы-то нынче бойкие пошли: с тобой любовь крутит, а уже на другого поглядывает. Иваныч только работящую взял бы. Чтобы готовить умела, постирать там, пришить, подштопать. Пили бы они и мамаша втроём чай и разговаривали бы неспешно о жизни, о людях, что видно и что слышно, кто с кем и кто кого. Иваныч тогда газеты бы дома читал, на диванчике, под ровное тиканье часов и женскую ласку. А по субботам и воскресеньям жена покупала бы ему бутылочку, и он –  главарь семьи – приглашал бы  и мамашу опрокинуть по рюмочке, и потом запросто они могли бы петь какие-нибудь хорошие старые песни. И в ванной своей мыться можно будет хоть каждый день; не надо в баню тащиться, в очереди стоять, шлепать босиком по холодному и грязному полу. Захочет Иваныч – жена спинку потрет, в чистое белье оденет, а там, ночью... эх, любовь будет!..


Во-вторых, пойдет он, Иваныч, к своему начальнику и скажет: «Так, мол, и так, не обессудь, уважаемый, но ухожу я от тебя, потому как мало ты мне денег платишь, разряд не повышаешь. А у меня жена, глядишь, и дети будут, мать-старушка; уйду и всё тут! И работу уже себе присмотрел». Засуетится тогда начальник, закудахтает, затрещит крыльями и будет юлить и призывать Иваныча не спешить с этим делом. Потому что он, начальник, пойдет завтра же к своему начальнику и в лепешку расшибется, но выколотит из того прибавку к Иванычевой зарплате. Но Иваныч-то не дурак, он сядет и заявление об увольнении напишет на глазах у начальника и положит себе в стол: «Дескать, ежели не получится у тебя – прощевай, болезный! Рабочий люд везде нужен». Знает прекрасно Иваныч, что ох не скоро ему замену найдут, если он с места стронется. Вот и взовьется начальничек! А то всё докладные на Иваныча строчит: нетрезвый был, не то выключил, не вовремя ушел, не так сидел, не там стоял...


В-третьих... Наверное, это «в-третьих» жило в Иваныче всегда. Только дремало, вернее, спало сном длинным-длинным, длиной в Иванычеву жизнь. Иваныч сам не мог даже названия подобрать для этого столь редкостного состояния своей души и говорил коротко: «Это накатило». Моменты пробуждения «этого» перечел бы он по пальцам. Но, перебирая спьяну свои ощущения и наткнувшись напоследок на «это», в робости останавливалась мысль его. Затем, надсадно набирая обороты, раскручивалась, забрасывая Иваныча на головокружительную высоту. Удивительные вещи там происходили. Идет, к примеру, Иваныч по улице в затерханной своей одежонке на работу, а люди знакомые не суют ему кулак в бок – «Привет!» – а с уважением говорят: «Здравствуйте, Семен Иваныч!»   


Отчего так? Поди, разберись!.. Со своей стороны Иваныч нечто подобное проделывал. Вежливо, аккуратно со всеми здоровался, жалобы всякие выслушивал внимательно. Но потом рукой махнул. А почему? Да потому, что имел несчастье наткнуться на кем-то оброненную фразу: «Иваныч-то наш, похоже, того, а?» Будто смяли внутри тонкие нежные перепонки и сырой сквозняк струей своей холодной душу разом выстудил. Постоял-постоял Иваныч у стенки и побрел в свою норку. 


Или вот всякие болезненные дела. Без унизительного разглядывания, принюхивания, шепотка презрительного. Усадили бы на стул и так деликатно, умно поговорили бы с ним, объяснили бы, что «при вашем-то здоровье не все, мол, хорошо. И далеко не все полезно. Скорее, наоборот. Воздержитесь, дорогой! Может, и не сразу, постепенно, но постарайтесь, а мы уж вам поможем». Иваныч – это конечно! – для себя бы запомнил. А там, глядишь, и выводы кой-какие сделал бы. А может, и вообще тогда спиртное в рот брать перестал бы. Ведь, если честно, пьет-то он не совсем от того, что очень уж хочется. Не умеет другого. Считает, что поздно уже бросать. Но если добрые люди по-хорошему все объяснят, поддержат – почему бы не попробовать? И уверен Иваныч –  вышло бы. А так, что получается? Приходит он в поликлинику. Дескать, дайте, пожалуйста, бумажку в санаторию, что-то у меня с организмами не в порядке. Вот справки, анализы и прочая ерунда. Врачиха одним глазом в бумажки, а другим на Иваныча, и так ядовито-ядовито зашипела: «Ты, алкоголик паршивый, побольше портвейну пей, авось быстрее сдохнешь, и курорты не понадобятся». Естественно, Иваныч в долгу не остался. Хотя самому потом неприятно было –  столько наговорил. Ну и напился потом до чертиков. Бумажку-то она ему-таки не дала, гадина!


...Мелькает все, кружится. То детство выплывет, то еще что. А все – грустно. Почему – не понятно. Будто отняли у Иваныча на самой заре его жизни одну дозарезу нужную штуковину. Вроде книжечки маленькой. В которой все-все написано или нарисовано. То, что ни сам, ни другие объяснить не могут.


...Выныривал из тумана Иваныч пустым и изломанным, за окном – тихий вечер. Медленно допивал оставшееся, подмаргивая самому себе, добирался до кровати, валился, не раздеваясь, и засыпал. И видел почти всегда один и тот же сон.


На тумбочке у окна лежит та самая книжечка. Величиной с ладонь, в коричневом кожаном переплете. И знает Иваныч, что раскрыта она на странице, важнее которой сейчас для него нету. Хоть несколько слов схватить взглядом, бессмыслицу пусть, тарабарщину, а все – уверен он – понятнее жить стало бы. Поднимает Семен Иванович руку, чтобы взять, а рука тяжелая, еле-еле шевелится. И пока он пальцами тянется, съеживается книжечка в пятнышко. Величиной с копеечную монету. И множится это пятнышко. И пятен на его тумбочке видимо-невидимо.  Только не во сне, а наяву.

Загрузка комментариев к новости.....
№ 1, 2017 год
Авторизация 
  Вверх