petrmost.lpgzt.ru - Проза Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Проза 

Лики любви

Рассказы
03.04.2017 Татьяна ЩЕГЛОВА
// Проза

Синий «ПортретТ»


Шпенглер полагал, что синий и сине-зелёный – 


фаустовские цвета, выражающие бесконечность


как в пространстве, так и во времени.




Подруги давно звали посетить эту выставку, а я всё оттягивала, не решалась. Димочка, Дмитрий, Митенька… Любимый мой художник, эстетизирующий реальность в раму своих картин с только ему свойственной рафинированной простотой, один из лучших. Воздух на его полотнах вибрирует, двухмерные портреты заставляют вспомнить про иконопись, а женщины и девушки… Ах, в этом, пожалуй, и состоит самое трудное.


 Когда-то я называла этого именитого художника – Дмитрия Николаевича Серебрякова – короче и весомее: «мой».


…Мы познакомились на одной из его выставок. Почтить вниманием вернисаж пришёл весь цвет нашего маленького города – лучшие искусствоведы, коллекционеры и представители почти всех СМИ, и это – показатель высоко заявленной планки. Вот именно: не дилетанты пришли или по приказу директора ученики для «массовки», как это часто бывает, а собрались специалисты. 


Виновник торжества, Дмитрий Николаевич, был прост и самодостаточен, как драгоценная вещь. Брюки приглушённого цвета оливок, выше – тоном светлее блейзер, ещё выше – торчащий воротничок рубашки, как вы уже догадались, тоном светлее. Всё – комильфо и по-европейски ненавязчиво. 


Я – с фотоаппаратом на плече, в правой руке – блокнот, в левой – бокал шампанского. Подскочив к группе журналистов, атакую его, как и все. Задаю свой вопрос про полотна и смысл его творчества. Художник в ответ улыбается, тычет пальцем в одну из картин, висящую рядом, отводит меня от общей массы за локоток. И на полном серьёзе начинает повествовать про перетекание цвета – из полотенца в табуретку, туда и обратно. Нет, вы только можете себе это представить? Главное в этом полотне, по его мнению, как синий стекает в ещё более синий и образует с ним единую плавную линию – и кто бы мог только подумать? Натюрморт со стороны выглядит вполне респектабельно и весомо…


А уже спустя полчаса, бросив коллег и прочих посетителей выставки на произвол судьбы, Дмитрий увлёк меня прочь из зала – на вольный воздух, в весну – почки на деревьях только распустились, и эта свежая зелень напомнила цвет на его полотнах, восторгом окутала душу; а затем – в свою мастерскую. Там мы продолжили пить шампанское, закусывая орешками и конфетами «Рафаэлло», а потом – и коньяк. И когда в голове у меня приятно зашумело, Дмитрий поставил на проигрыватель виниловый диск Чарли Паркера, и мы танцевали. От алкоголя и запаха краски звуки саксофона стали более отчётливыми, выпуклыми и рассыпались как бисер, а мы кружились внутри этого джазового потока…


 Наш стремительный, как морская волна, роман – с незначительными перерывами на отпуска, командировки и мелкие бытовые обиды – длился несколько лет. И Дмитрий всё это время много меня писал. Он говорил, что я для него почти что идеальная модель, французский типаж: смуглая кожа, брюнетка, короткая стрижка, травести. Удобно разместить где угодно – в лёгком соломенном кресле, на топчане, покрытом полосатой циновкой, и потом – на холсте и в раме. Дима всегда сначала придумывал свои сюжеты и только потом работал «с натуры» – на пленэре, если речь шла о пейзаже, или с моделью – портрет или ню, с математической точностью воплощая их в жизнь. И результат – живописное полотно – всегда выглядело вдохновенно, непринуждённо, ведь он работал под джаз. Живописные синкопы и флёр импровизации сглаживали сухость его умозрительных математических построений, их мало кто замечал в готовой картине – только знатоки, и те ценили этот факт весьма высоко. Тем более, – самое главное – в работах Дмитрия всегда фантастически вибрировал цвет, они были будто живые…


Общаясь с ним, я и сама впала на тот период в некое буколическое состояние. Ведь живопись, как и литература, предполагает то удобство, что можно говорить о чём-нибудь, а не о ком-нибудь, и это позволяет избежать многих проблем. Я с удовольствием посещала с Митей выставки и концерты и, что называется, витала в высших сферах. Под его чутким руководством я даже полюбила изглагать вслух рассказы, которые никто никогда не напечатает, и с удовольствием практиковала это в наших с ним диалогах и дискурсах. О, безмятежное время!..


 «Делаешь рисунок конкретного мотива, а потом абстрагируешься, то есть твоя задача разобрать на винтики этот мотив, вычистить, выбросить всё лишнее, чтобы оно не мешало, – выхватила я из журнала начало статьи о его новой персональной выставке. Статью написала искусствовед Света Никова, когда-то мне уже попадались её публикации, талантливая девочка, умница. – Потому что любое лишнее уже работает в ущерб. Это непременно. Лишние детали в картинке работают против образа». Да-а-а… А Митя с тех пор, как мы расстались, похоже, стал ещё большим занудой, ведь он уже тогда во многих суждениях и поступках был сущий педант… 


Мысли автора были явно созвучны с моими ощущениями, и я углубилась в чтение дальше. А дальше искусствовед живописала о том, как любит Дмитрий «выбросить всё лишнее, собрать всё по-новому и чтобы этот механизм работал лучше, чем до того» – и это тоже было совершенно в его стиле, как точно подмечено! Митя всегда любил переиначить жизнь под себя, улучшить окружающее, загнать в художественную рамку, как будто был сам Господь Бог!


За этим следовал весьма интересный диалог между автором и художником. 


«С.Н.: Мне не даёт покоя представленная на выставке композиция с зеркалом. Силуэт стоящей к нам спиной женщины, которая смотрит на три своих отражения в трельяже, в зеркале. У вас здесь одна эмоция или несколько? Здесь три лица одной женщины. 


Д.С.: Можно так сказать, хорошо ты сказала: «Три лица одной женщины». 


С.Н.: Любопытство, грустит, что-то поняла. 


Д.С.: «Лики женщины». Наверное, так надо назвать, не просто «ПортретТ». По идее, она, ваша женщина, испытывает ужас. В зеркале появляются пространства, которые её ошеломляют. Три лика перед ней. Они её пугают». 


Перевожу глаза на репродукции с выставки, размещённые на правой странице журнала, и вижу…


Свой «ПортретТ с зеркалом», над которым Митя работал лет десять назад незадолго до того, как мы с ним расстались. Точно! Название – в честь меня – «ПортретТ», последняя буква – большая «Т». Ведь меня зовут Антонина, а Митя звал всегда Талечкой, Талей. Ничего себе сюжет разворачивается! Я-то полагала, что он его так и не дописал… Ведь мы расстались частью из-за этого портрета. Я всегда боялась зеркал, потусторонщины, мистики, этот портрет меня доконал… 


Вот и сейчас: этот портрет выскочил для меня очень уж неожиданно, а убрать назад, из памяти и из жизни – уже не уберёшь. Замершие прежние чувства оживились, как будто в оседавшее тесто подпустили свежих дрожжей, и оно пошло подыматься с новой силой… 


Читаю продолжение мини-интервью «портрета художника в моём портрете», как я уже «окрестила» его для себя. 


«С.Н.: А она с ними справится? 


Д.С.: В общем-то, мы далеко не всегда справляемся. Надежда есть, немножко там, в зелёном. 


С.Н.: Как окно в себя. 


Д.С.: У меня несколько вариантов этой композиции, я пишу сразу ещё варианта три, эта написана легко. Я бы ещё её писал, Антонина притормозила, посчитала, что уже всё. Я согласен, она почти правильно поступила, что отняла».


На этих строках я испытала примерно те чувства, которые бывают, когда слышишь высокую ясную трель, и потом она вдруг падает на октаву вниз и замирает в неожиданной паузе, а потом не знаешь, чего и ждать, может, и вовсе фаготный треск… Читать дальше я уже не стала, разозлилась… 


А я-то, Митенька, думала, что ты на меня смотришь с рассуждением, а ты – только с воображением. Что отняла, у кого, этот бредовый зазеркальный портрет, что ли? Нет. Всё – не так, совершенно иначе. Это ты, Митенька, отнял у меня целую жизнь, хотя, быть может, сам того не осознаешь и не знаешь. Ведь расставшись с тобой, не выдержав больше собственного двуличия и постоянного выбора между прекрасным семьянином Игорем, моим мужем, бизнесменом и человеком правильным во всех отношениях, и тобой – вечной богемой, стиль жизни – импровизация, джаз, всегдашний твой сейшн... С живописной точки зрения ты оказался прав: в моей жизни был именно «трельяж», многоликость, ведь нас было трое. Добавь сюда ещё маленького на тот момент сына Виталика – наш с Игорем бесценный шедевр. После живописных сеансов и ночных похождений в твоей мастерской мне было стыдно брать его руку. Доверчивая тёплая ладошка ребёнка… Он-то чем виноват, что у него блудливая мать.


Именно тогда я Игорю всё про нас и рассказала, сколько можно скрывать, решила, что правда всё-таки лучше, чем ложь. А муж как раз не выдержал этой правды, сорвался, для него эта правда оказалась крушением, он в тот же день выгнал из дома меня вместе с ребёнком, мы с Виталиком ушли в никуда, Игорь нас не догонял, его душила обида. И к тебе я тоже не пошла – не для того рассталась. 


Жизнь потом как-то склеилась, никто не пропал, хотя к Игорю я так и не вернулась, он завёл новую семью… Всё это время я писала в газеты и журналы и получала за это гонорары. Виталик рос и стал таким, что и не дотянешься, под два метра, и рассуждает о жизни серьёзно, почти как его отец. Институт недавно окончил, женился и мечтает завести много детей.


А я, увидев в журнале синий «ПортретТ» – весточку, посланную сквозь толщу прожитых лет, – решилась, наконец-то, набрать заученный на память номер мастерской художника. Ведь, насколько я знала, рафинированный эстет и вечный холостяк Митя так и не женился. Сказал, что будет ждать меня сколько нужно. Возможно, это время пришло. Возможно, пришла пора не скользить по жизни, а жить и укореняться: варить кашу, пить чай и рисовать семейные портреты, и впечатления от этого будут набираться более густые и сильные… 


Да, именно так. 


 

Первый – математика


«Страшно было думать, что её муж – сторонник домостроя, а значит, держит её на коротком поводке, почти взаперти, и заставляет стирать, гладить, готовить. Сын шести лет. Наверное, какой-нибудь гадкий, противный мальчишка. Но она его любит, конечно, – ведь любит же меня моя мама... И он так же вечером зарывается в её ладони?» 


 Я перебирала свои старые рукописи и наткнулась на этот рассказ, достаточно давний, один из первых. Рукописные строки – в те времена мы не знали компьютеров – побежали перед глазами. «А что? – размышляла я про себя, продолжая читать. – Вполне имеет право быть, весьма неплохо для начинающего автора». И продолжила скользить глазами по тексту – что там ждет дальше?


«…Другие не замечали, не угадывали. Всем бросались в глаза широкие кисти красных рук, туфли на стоптанном коротком каблуке, нелепо завитые в мелкий барашек волосы. А под строгими платьями с отложными воротничками, стеклянными бусинками да палочками пробивались крылышки эльфов. Летучая, прозрачная, стремительная, она с первого урока называла нас, пятиклашек, на вы, и мы обожали её. В Елене Филипповне сошлись все мои представления о красоте, земной и небесной, в голове бродили возвышенные мысли средневековых менестрелей, я подолгу глядела на неё исподволь и сама же стеснялась этого. 


Она и быт... Мне слышалось в этом что-то кощунственное, недопустимое.


Вечерами я просиживала за алгеброй больше положенного, ломая голову, как же ей показать, что мы – одинаковые, мы – одной крови. Однажды, проходя мимо моей парты, она погладила меня по голове, и с тех пор я не решалась поднять руку, чтобы выйти...»


 Как странно! Именно сейчас я подрядилась участвовать в неком проекте, завязанном на управлении сельского хозяйства, и моим куратором с их стороны была молодая женщина с тем же редким для наших мест отчеством, как и та учительница, Филипповна. Более того, даже имена их совпадали, полная тёзка. Каждый раз, встречаясь с юной Еленой Филипповной из сельхозуправления, я подспудно натыкалась в своей памяти на школьную историю на уроках математики. Но что-то либо спросить не решалась. Не умела даже сформулировать свой вопрос. Дурочкой боялась прослыть или психопаткой. 


«Прошёл месяц, второй... Не с кем было поделиться своим чувством. Кавалеры в прочитанных книжках тщательно оберегали от огласки имя своей дамы, а я представляла себя именно таким кавалером. Исписала пухлую тетрадь стихами, но продолжала мучиться от недосказанности, непонятости и, наконец, не выдержала: передала ей несколько листков с соседкой по парте, большой и надёжной, как скала. Послала без подписи, чтобы репутация дамы не пострадала.


Ночью была температура, утром – геометрия. Мне казалось, Елена Филипповна смотрит на меня чаще, чем на других. Но в лице у нее ничего не дрогнуло, оно даже светлее стало, и, передумав самое страшное, я решила: будь что будет, ну и пусть. Пусть, лишь бы скорее.


Со звонком Елена Филипповна незаметно подошла ко мне и опустила в мою тетрадку пару листков... У меня хватило терпения раскрыть их только дома, чтобы никто не видел. Восторгу не было предела: любовь была принята! Без лишних жестов, объяснений в коридоре, а так, как я и мечтала. 


Целую зиму – стихи и записки. На математике я рисовала её портреты карандашом, выучив всё на год вперёд. А после уроков она проверяла тетради, а я сидела у неё в ногах на полу и выводила плакаты, что навязывали ей делать в учительской. Елена Филипповна угощала меня сладким и никогда не говорила о записках. Терпеливо прожёвывая дешёвые шоколадные батончики, я жалела её за то, что она отрывает на эту ерунду деньги со своей скромной зарплаты. Я ненавидела шоколад, который не переводился у нас в доме во все времена наряду с бананами, ананасами и импортным печеньем. Всё это вечно валялось в картонных коробках где-нибудь в коридоре – закусочная, «мусорная» еда. Каждые выходные мы обедали семьей в ресторане, и я уже тогда прекрасно понимала разницу между правильным питанием и сладкой отравой. Но ей я не могла отказать в этом.


В классе о нас догадывались, но проявляли к нашим отношениям даже не снисходительность, а завидную солидарность, молчаливую, мужскую. Мальчишки всегда уважали меня за холёную внешность, модную прическу, импортную классную форму, и при всем этом – спокойный, лёгкий характер, без надрыва и взвизгов, комплексов девчоночьей самозащиты. Я искренне любила людей, понимала их, интересовалась ими, и моя житейская непуганность внушала уверенность всем, кто со мной общался. Они чувствовали себя значительнее и взрослее. В конце концов я как-то получила записку с двенадцатью подписями, где мальчишки умоляли меня определиться в своих пристрастиях и выбрать из них одного, чтобы другие вздохнули с облегчением. Но я честно призналась, что люблю всех одинаково, и они с тех пор начали общаться со мной, как семь богатырей с «названою сестрою», по очереди нося за мной портфель, покорно исполняя мои желания. Всё, что я ни делала, было единственно правильным и сомнений ни у кого не вызывало.


Но с Еленой Филипповной я спиной чувствовала, что вечно так продолжаться не может. И нас подкараулили. Правда, с другой стороны. Это случилось на уроке литературы. Я писала очередной шедевр во время чтения какой-то хрестоматийной жвачки, когда литераторша выхватила листок из моих рук, объявив: «Если это любовь и действительно хорошие стихи, мы их почитаем вместе на педсовете. Кстати, и Елену Филипповну туда позовём». Я молча забрала портфель и вышла из класса. Следом ушли все остальные.


Потом – две недели безумия... Бойкот, вызов родителей. И, конечно, обещанный педсовет...


Я стояла в коридоре, опершись спиной о ледяную стену учительской, и слушала, как за дверью вопит парторг, как молодой директор пытается возражать сплоченной многолетними «принципами» педагогической своре, а она все пуще на него набрасывается. Исход был ясен. Голоса Елены Филипповны не было слышно. Она всегда говорила тихо.


Через два часа она вышла оттуда. Напряженно-деревянная, красная от стыда, совершенно разбитая. В ней вдруг ясно проступило то, на что мне часто указывали другие: широкое крестьянское лицо сделалось ещё шире, огрубилось, обнажилось в своей незащищенной простоте. Она даже не сумела хлопнуть дверью, притворив её потихонечку, как в комнату к больному ребенку, чтобы не побеспокоить его зря. Хотя ясно было, что всё потеряно и не к чему было туда возвращаться.


И я поняла: да, она сдалась. Сдалась для меня, чтобы я могла оставаться здесь, где меня все любят, и жить дальше без черноты в душе. Я поняла: Боже! Значит, всё действительно было и есть! Значит, наша любовь «по-настоящему»!


Она мягко оторвала меня от холодной стены, мы взялись за руки и пошли прочь: я и милая Елена Филипповна, в фетровой шапочке-корзинке, будто из прошлого столетия, похожая на тургеневскую барышню и жён декабристов. Я впервые увидела её глаза без очков: голубые, беззащитные, полные ужаса, кротости и обиды. Глаза, полные благодарности мне за то, что она смогла, выдержала эту схватку за самое чистое чувство, которое действительно было и теперь навсегда останется в её жизни. Дома я билась о стенку и просила у высших сил перенести всё, что я чувствовала к ней – на маму. Она же всё время рядом, дома, и она любит меня. У них даже имена одинаковые! И никому никогда не придёт в голову разрушать это, видеть в этом что-то плохое, постыдное. У них так много общего. Имя. Точные науки. И даже золотистая тонкая оправа очков. Но маме я ничего не могу сказать откровенно. Я знаю, она боится моей откровенности как ненормальности. Как обвала. И я молчу, молчу...


Елену Филипповну я видела потом всего один раз, спустя много лет, со стороны, на рынке. Подпоясанная чем-то просторно-белым, она продавала мёд из липкой алюминиевой фляги. Я не решилась, не осмелилась, не захотела подойти…»


 * * *


Такой вот рассказ. Романтическая, в светлых тонах, история, только концовка с высоты прожитых лет показалась не очень. Когда пишешь быль – теперь я это уже знала – лучше до последней точки придерживаться реального сюжета. Убедительнее будет, толковее. На самом-то деле я не видела Елену Филипповну с тех пор ни разу – побоялась того самого мёда, который, по слухам, она продавала. Приземлённости побоялась, крушений своих иллюзий и розовых замков. Попросту струсила.


И вот теперь, «земную жизнь пройдя до половины» и наткнувшись на давний рассказ, не попавший ни в одну из моих книг, я подумала о том, как многим обязана в своей жизни Елене Филипповне. Ведь если задуматься, именно она была моим самым первым и единственным читателем и критиком, причём критиком отзывчивым и милосердным. И не только поощрила моё по-детски наивное и безудержное желание писать, но и выдержала ответную бурю косности и злобы со стороны своих школьных коллег, пожертвовала для меня многим, быть может, даже своей карьерой. Её душевной тонкости и мужеству стоит удивиться!


С тех пор, как был написан этот рассказ, в мире многое изменилось, и молодой, более энергичный литератор наверняка смог бы вытянуть из этой истории прозрачные намёки на фрейдистские комплексы и прочие новомодные психологизмы. Но я так не сделаю. Перечитав пожелтевшие листы, я, прежде всего, очень сильно захотела увидеть Елену Филипповну, подарить ей цветы и книги и рассказать о том, как сложилась моя жизнь, поблагодарить её. 


 Выплывшая из глубин небытия рукопись подстегнула и смыла последние сдерживающие заслоны, и я, наконец, решилась. После очередного совещания по проекту я подошла к своей кураторше и спросила:


– Вы только не сильно удивляйтесь… Это, конечно, покажется странным... Когда–то я была знакома с женщиной с тем же именем, вы, случайно, не родственники? Хотя я понимаю, конечно, что фамилии разные…


Елена Филипповна из управления сельского хозяйства сначала удивлённо вскинула в ответ красивые брови, а потом вдруг улыбнулась и сказала:


– У нас в школе работала учительница математики с тем же именем, как и у меня, она перешла к нам из другой школы после какого-то скандала. Я с её дочерью училась в одном классе, мы и сейчас общаемся….


Ошарашенная этим ответом, я лихорадочно вбивала в мобильник заветный номер телефона моей Музы, соображая в то же самое время, где лучше купить торт и цветы, как подписать ей в подарок книги, и что ей скажу, готовясь плыть по волнам моей памяти в новое путешествие, на новом витке….


Но ещё долго, больше месяца – о, маловерная! – никак не решалась набрать её номер, накручивая свою психику размышлениями о том, как, дескать, я предстану перед ней, прости Господи, спустя двадцать лет, о чём можно говорить? – не покажусь ли ей странной, и доведя себя тем самым до полной душевной разбитости. 


Так, кстати, бывает. Мы все – слишком разные. Бежим куда-то с озабоченным видом, предполагая в себе значимость и серьёзность, как будто впереди невесть какое важное дело (так деловитая собака-дворняжка с важным видом перебегает через дорогу, будто опаздывает в конечный пункт назначения), а коснись – просто каждый из нас по-своему странен. И поскольку все мы вращаемся в своём кружке и на своей маленькой орбите, не факт что эти наши странности будут поняты другими людьми, с которыми мы видимся редко и разговариваем, по большому счёту, на разных языках – примерно так я размышляла. 


Что я ждала и хотела от этой растворившейся во времени на много лет Елены Филипповны – уж я-то, несомненно, помнила о ней все эти годы – каких-то особенных, только ей присущих эмоций? 


А может, я наивно и тщеславно мечтала при встрече возвыситься над ней и по-своему поработить её неподвластную душу, которая ускользнула от меня, оставив недосказанным – как я это чувствовала – почти готовый литературный сюжет? Возможно, мне было интересно узнать новые подробности про её по-деревенски размеренную и «тощую» жизнь, о чём незамедлительно поведала та самая тёзка из сельхозуправления. Молодая женщина поспешила представить мне полную картину и рассказала буквально обо всем: про дом – халупу на отшибе села, в котором ютилась моя учительница, мужа-инвалида, колготных внуков на попечении и вместо развлечения и праздника – неспешные прогулки на велосипеде по деревенским утоптанным тропкам. 


Да уж. Всё это уже и сейчас можно было бы освоить в неоконченный сюжет, даже без визита в далёкую, на выезде из области, деревню, где обреталась моя Елена Филипповна. Но я не теряла надежды увидеть живую настоящую Музу, надеялась и боялась, и продолжала терзать себя. 


За время литературных трудов, признаться, мне изрядно поднадоели и наскучили собственные фантазии, на сей раз захотелось правды, жизненной правды, как раньше бы сказали, соцреализма. Тот «школьный» сюжет должен был «дописаться» как бы сам собой и отпустить меня на волю, для новой жизни и нового витка обстоятельств.


Повторюсь: принимая во внимание обрамление событий, их, так сказать, контекст, поездка в деревню мне виделась даже как некая благотворительность чувств, я настраивала себя беззаветно послужить эпизоду из прошлого, долг платежом красен.


Все эти накручивания эмоций временами граничили с безумием, как если бы речь шла о «безумных умных», как сказал бы Лесков. А между тем, самого поступка – то есть звонка учительнице – с моей стороны всё ещё не было, и я, как могла, оттягивала его.


Итак, что могло меня ждать? В лучшем случае, в продолжение истории мне «светило» разовое посещение дома бывшей учительницы и такая же одноразовая её благосклонность. Возможен, впрочем, был и вариант «отчуждения», непонимания на речевом и психологическом уровне, как если бы вращались на разных орбитах, о чём уже говорилось. При этом я допускала для себя и роль как бы постороннего наблюдателя – «прохладное чаепитие» с Еленой Филипповной на фоне привезённого торта меня тоже вполне бы устроило для успокоения собственной души и завершения сюжета. 


Звонок состоялся почти что стихийно. Под вечер ко мне заявились нежданные гости, мы выпили по рюмочке-другой, и когда подруга с мужем отправились восвояси, я всё-таки решилась набрать телефонный номер. 


При этом, надо сказать, не поленилась припасти на всякий случай рядом с собой и корвалол, и рюмку коньяка – о, возраст! – и радостные, и грустные эмоции уже равно губительны и могут иметь медикаментозные последствия. И, повторюсь, всё рисовала при этом в воображении, как вскоре буду лицезреть чужой дом и оживлю былые свои воспоминания. «Получится ли у меня вдохнуть новые нюансы в старинный сюжет?» – вертелось в голове. 


Настраиваясь на деликатность, чтобы, не дай-то Бог, не лишить Елену Филипповну заслуженной гордости, несмотря на сопутствующие ей тяжёлые годы, с душевным трепетом набрала её номер, и… 


– Не поняла, кто вы, кто вы? – услышала на том конце удивлённый простуженный голос…


Я путанно начала объясняться.


– Ещё раз расскажите, кто-кто?


Там закашляли. А потом очень веско, с правдивой живой интонацией Елена Филипповна сообщила мне строго, что, дескать, она не помнит никакой-такой школьной истории в общем, а меня лично не помнит и в частности, поскольку я – антураж той же самой несуществующей школьной истории.


Признаться, я ожидала чего угодно, но только не этого… Настырно желая «освоить» свою Музу в плане литературном и втиснуть в шаблон старого сюжета (который я уже плавно довела в своих мыслях до логического завершения), я нарисовала в воображении портрет Елены Филипповны как человека зависимого и слабого, и потому в новой ситуации, что называется, упёрлась лбом в тупик. Даже стукнулась в него. Мне было трудно перестроиться на иной ход событий, другую волну. В голове колокольцами зазвенел мотив детской песенки про кузнечика: «Представьте себе, представьте себе,/ никак не ожидал он,/ представьте себе, представьте себе,/ такого вот конца». Да-а уж, неувязочка вышла…


Елена Филипповна оказалась другой. В течение 40 минут моя героиня живописала мне в трубку о том, как она счастлива в деревенских житейских делах. И, судя по всему, выходило, что её лёгкое пасторальное житие можно сравнить только с лёгкостью порхания её указки по школьной доске 20 лет назад. 


Нашим разговором, против ожидания, управляла она, а не я, это она вела его бесстрастно и ловко, а я мялась и жалась, как школьница. С недоумением я тут же прикинула в уме, что и разница в возрасте у нас всего–ничего – каких-то 13 лет, и в принципе, мы могли быть подругами, у меня немало таких приятельниц. 


Были, конечно, и «бытовизмы» – выяснилось, к примеру, что её муж обожает ворчать: на квохтанье кур, на ночные побеги кроликов, которые даже при строгом режиме ухитряются что-то прогрызать и подкапывать; а также на погоду, неурожай в огороде и прочее, прочее. Но Елена Филипповна и это воспринимала легко. «А-а, – с оттяжкой произнесла она в трубку (я даже представила, как в тот же момент она легко, с пофигизмом, взмахнула рукой в сторону), – а-а… Он просто такой!»


Другую, большую часть её жизни, занимали дети и внуки, младшая из которых, двухлетняя Анечка, уже знала наизусть четверостишия Барто…


«Интересно, а кто тогда я?» – размышляла я тем же временем, вставляя, со своей стороны, в разговор редкие междометия, наподобие: «О, это правильно! О, как это своевременно, о!» Для меня уже было очевидно, что меня самой в жизни Елены Филипповны просто нет: ни до, ни после разговора, ни, извините, даже во время самой беседы, ведь за всё это время она не задала мне ни одного вопроса. По всему получалось, что я – некий фантом, виртуальный голос за кадром, ремарка. И кто из нас теперь сочиняет сюжет, кто им управляет? Вот в чём вопрос! Впрочем, ответ очевиден: это она, моя учительница, выстраивает при мне свою легенду – умело, по всем направлениям, и я – её летописец. 


Впрочем, почему бы и не предположить, что меня изначально не было, как литератор я готова поверить во что угодно, в любую гипотезу. Тогда придётся отодвинуться от всех версий, которыми я тешила себя, готовясь ей позвонить? Ну пусть нет меня. Допустим, я – дырка от бублика, почему бы и нет. 


Продолжаю рассуждать и двигаться в том же направлении. Тогда само собой становится неважно, как я прожила эти годы. Не было детских стихов на её уроках и нашей с ней переписки, позже – не было моих книг (они ведь, так или иначе, выросли из той детской рифмы)… А дальше, а дальше… Стоит это обдумать. Неожиданным и весьма элегантным способом я впервые исчезла из собственного сюжета, как будто меня стёрли ластиком!


Выслушав до конца монолог по телефону, я тихонько положила трубку. А потом выпила оставшийся после гостей коньяк, набрала в ванну прохладной воды и, торжественно в неё погрузившись, пустилась в долгие рассуждения о том, как, дескать, реальная жизнь в очередной раз подгадила литературе. Всё же есть она, взаимосвязь сюжетов и правды жизни, о которой сотни лет спорят критики, взаимосвязь героев и прототипов, и наоборот. 


И, кстати, вовсе даже не факт, что Елена Филипповна рассказала мне правду, возможно, что ей было больно и тяжело вспоминать об этой школьной истории, которая случилась на заре её педагогической карьеры, заставив разувериться в коллегах, их добрых чувствах и личной порядочности. Или, напротив, моя Елена Филипповна решила сохранить в тайниках своей памяти лучшие, сокровенные моменты этого обоюдного движения душ, этой сентиментальной истории, окрашенной в наивные тона, как если бы она писалась на тетради в клетку, и не впускать в неё новой реальности и вмешательства извне, хотя бы и со стороны действующих лиц.


Говорят, что человеческая память умеет блокировать наиболее острые эмоциональные моменты – лучшие и худшие, когда радость и скорбь доведены до предела, чтобы сохранить мозги от чрезмерного счастья или горя.


И незабвенная моя Елена Филипповна, напустившая на себя столь густую завесу таинственности, так и осталась для меня романтичной и непостижимой. А может, просто моя жизненная дорога должна продолжиться не рядом с ней, не на её велосипедных тропинках, а как-то иначе… Но только что-то застопорилось, прервалось на половине, завершилось не счастьем, не мукой, и не воспоминанием, а как-то ничем.

Нет здесь ничьей победы или поражения, да и кого можно было победить, самоё себя?


Другое дело, что в этом-то соль жизни и состоит: как бы мы ни бились над временными явлениями и что бы ни изображала наша фантазия, а жизнь всё прорастает из разочарований и сюжетов, поднимается и утверждает свою правду.


Так отчего же тогда болит моё сердце? 

Загрузка комментариев к новости.....
№ 1, 2017 год
Авторизация 
  Вверх