petrmost.lpgzt.ru - Проза Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Проза 

Прощай, Ивани!

Два рассказа
18.07.2017 Роман Богословский
// Проза

Маленькая мерцающая капелька сползла с антенны, влилась в другую, потеряв в ней собственное мерцание. Большая капля, ускоряясь, поползла по шиферу, поглощая влагу, сорвалась, устремилась вниз, вибрируя, мягко ударилась и тут же впиталась в затылок старой, израненной в бытовых боях шляпы человека лет шестидесяти, что стоял в растерянности на углу дома, обдуваемый чужим неласковым ветром. Его пальто неопределенного цвета покрывали мокрые пятна, брюки заворачивались, оголяя ноги. Лицо, чуть прикрытое шляпой, играло всеми морщинами сразу, словно отражая рябеющие под ногами лужи. Мясистый нос тяжело вдыхал ветер, припухшие глаза подрагивали от мучительной мысли. Он бросил полный тумана взгляд на девочку, что пыталась пробраться к качелям во дворе. Капюшончик ее зеленой курточки вывернулся наизнанку, она хороводила вокруг здоровенной лужи, что растеклась аккурат под качелями. 


Он смотрел. Чувствовал, как из желудка, извиваясь в кишках, поднимается к горлу мутная струя кислоты с горечью. 


Девочка не решилась наступить в лужу. Она вытянула из посеревшего сугроба палочку от сгоревшего еще в новогоднюю ночь фейерверка и стала без цели и смысла колотить ею о ножку качелей –тацк, тацк, тацк, тацк…


Он все смотрел, теребя пальцами рукав пальто, слизывая холодные капли, пытаясь высморкать ветер. 


Тацк, тацк, тацк, тацк... 


Порыв ветра, лужа под его ногами вздыбилась. Позади, у входа в подвал, что-то стукнуло. Он с силой вдавил лицо в детскую полосатую кофточку, что держал все это время, сжав в побелевшем кулаке. 


Сгорбленный, он застыл так на углу чужого дома, в чужом дворе и городе, позволяя ветру разбиваться о себя насмерть. Он стоял и трясся, спрятав лицо в кофту, он дрожал в такт ударам девочки. 


За спиной его, в темноте подвала, что-то позвякивало –кошачьи тени все терзали когтями давно истерзанный мусор. 


Сквозь порывистое завывание он услышал –кто-то топтал лужи с торца дома. Ему представился лоснящийся негр-баскетболист в белоснежных носках и кедах. Неуместный образ всосал в себя слезы, он поспешно отер лицо кофточкой. 


Шлепальщик вывалился у него из-за спины, попытался прошмыгнуть мимо, но что-то заставило его задержать взгляд на незнакомом мужике, стоящем там, где обычно никто не стоит. Подвижные руки в карманах красного дутыша, серая бейсболка, широченное трико, перетекающее в мокрые кроссовки, и – круглые пустые глаза с ресницами цвета пшеницы. Человек-нелепица развернулся, подошел к нему почти вплотную, дохнув чугунным любопытством. 


Боязливая улыбка перекосила его губы. 


– Че, педофил, что ли? – спросил горбатый спортсмен, открыв рот, словно ответ нужно было туда вплюнуть. Глаза его налились предвкушением, он развел носы кроссовок в стороны, покачнулся, откидываясь на пятки, – я че… кого спрашиваю?


Горбатый спортсмен выпятил подбородок, усыпанный красными угрями, которые гнездились один на другом. Он осматривал кофточку, что мотала рукавами на ветру, словно зазывая кого-то. 


– Имя-то есть у тебя, дед? – Горбатый спортсмен просиял на оба глаза. 


Он попытался сказать, что ни при чем, что просто мимо проходил, он недавно в городе и еще не помнит точно, как пройти к дому, в котором снял квартиру, но порыв ударил его в лицо мириадами стеклянных капель, и он размазал по зубам еле слышное даже самому:


– Иван Кириллович… Можно просто Иван… Просто… – он вытянул руку с кофточкой вперед, к прыщавому подбородку горбатого спортсмена. 


Тот пошевелил пальцами в карманах дутыша, прищурившись, вгляделся в нечто позади Ивана Кирилловича, схватил себя за нос, поскользнулся, поехав было вперед. Иван Кириллович дернулся, шляпа съехала на затылок, будто сзади на нее повесили гирю. 


Горбатый спортсмен облизал зубы:


– Че ты дергаешься? Ща упаду, ушибусь, а ты дергаешься… Все оно ладненько-порядненько… Так это… Че, педофил, что ли? 


Иван Кириллович нащупал каблуком камешек, переставил ногу. 


– А че ты ноги вывозишь? – Горбатый спортсмен уронил голову вбок, один глаз прикрыл, второй, наоборот, распахнул. 


– Стоять неудобно… Да успо…


– Слыш, ладно, это… Че, педофил? Говори. Че за шмотка в руке? Убил, шляпник старый, ребенка, да? Че, где труп? Там? – он кивнул козырьком бейсболки за спину Ивана Кирилловича, в подвал. 


Иван Кириллович захлопал глазами и шлепнул сухим языком по верхнему небу. 


– Д-д-да ты… – только и сказал он. Ветер в секунду взметнул звук к девятому этажу. 


Горбатый спортсмен качнулся, снова перевалившись на пятки, чуть не рухнул в лужу позади, но удержал себя визгливым выкриком:


– Убил ты, короче, ребенка какого-то! И спрятал в подвале… Вот еще и на Верку глаз положил, да? – он ткнул пальцем в девочку у качелей. – Че, говори-рассказывай. Срок скощу, шляпник… 


Иван Кириллович глянул на Верку, которая улыбалась чему-то, то и дело засовывая в тухлый сугроб и вынимая обратно ногу. 


– Вы поймите, – Иван Кириллович прижал кулак с кофточкой к сердцу, – вы поймите, я…


– Да я все понял давно, че. А то понималка отвалится. Слыш, ты мне надоел, – глаза горбатого спортсмена налились такой концентрацией зла, что чуть не раскололись от давления и не осыпались под ноги, – говори, где ребенок. 


Ветер, словно огибающий невидимые геометрические фигуры, рвал обоих в разные стороны. 


Их отвлек мужик, что приближался, насвистывая. Он, обрюзгший хозяин тротуара, одетый посередине между рыбаком и омоновцем, теснил ветер пузом.


– Стоим, я вижу? – хрипловато крикнул он, подойдя и протянув розовую ладонь горбатому спортсмену. Тот легким касанием стукнул своей ладонью по его. 


Копируя голос рыбака-омоновца, горбатый спортсмен крикнул:


– Стоим, а че? Я тут это… педофила поймал. Здорово, Толяныч! 


Толяныч оттопырил жирную щеку в сторону Ивана Кирилловича.


– Вот этот, что ли?


– А ты че, тут другого кого видишь? – хохотнул горбатый спортсмен и муравейник прыщей на секунду разбежался по всему подбородку. 


– Да не-е-е… Ты это, Колюн, чего тут на ветру трешься? Пойдем к подъезду, я только после насморка…


Колюн еще больше ссутулился, тут же распрямился, глянул на Ивана Кирилловича, прожевал:


– Не-е-е, мы с педофилом тут постоим, правда, педофилыч? Он где-то тут ребенка похоронил. Может, в подвале, может, в снегу где… И стоит, педрила, кофточку обнюхивает… Мало ему… 


– Прошу прощения… – Иван Кириллович засуетился, задвигался, глядя заискивающе то на одного, то на другого, словно официант, обслуживающий пару в разгар романтического ужина, – я бы хотел попросить вас… – он еще не определился, к кому из двоих обратиться, повертел головой, и сказал Толянычу, – прошу понять, я…


– Слышь… это, ты рот закрой, понимаешь меня? – цыкнул Колюн. 


Иван Кириллович отскочил, попятился назад, чуть не завалившись на ступени, ведущие в подвал. 


Толяныч вяло взглянул на Ивана Кирилловича: 


– А че, правда педофил-детоубивец ты?


Колюн ответил:


– Сомневался? Убийца, сцк, и насильник.


– А че ты ему в грудень не пришлешь, чтобы спина в подвал вылетела? – засопел Толяныч. 


– Да погоди пока. Вину его еще ведь доказа-а-а-ть, – Колюн растопырил руки, подался вперед и вниз, – надо. 


– Да? – Толяныч провел по губам ладонью. – Ну ты тут доказывай, а я домой. – Толяныч размашисто завладел тротуаром, зашагал к подъезду. – Верк-х-ка, – откашлялся он. 


– А, пап…


– В зад те кляп. Домой пошли. 


Колюн хлопнул в ладоши, подул на них, исподлобья прострелил Ивана Кирилловича. Тот опустошенно смотрел сквозь Колюна. Рвач-ветер ударил его под глаз, прямо в морщинистый мешок. Оттуда выпал кристаллик. 


Будто решившись на что-то важное, Колюн сказал:


– Ну что, педофилище? Ребеночка ты показывать не хочешь, да? Пора тебя кончать, да? Как в кино говорят. Сколько выстаивать можно на холоде погоды… 


Иван Кириллович затряс кофточкой в исступлении:


– Да пойми же, парень!..


– Колька! Почему вчера трубку не брал, гадина? – перебила Ивана Кирилловича тетка, нет, не толстая, а будто обколотая наспех жиром из шприца – где-то избыток, где-то недостаток, губы ее покрывал толстенный слой вишневой помады, съеденной по краям, бело-серая шапка вздымалась короной. Она появилась со стороны подъездов, куда минуту назад скрылся рыбак-омоновец.


– Теть Нин, извиняй. Мне вчера не до трубок было… – Колюн чувствовал за собой какую-то вину. 


В три раза громче, чем нужно, она проорала:


– Я тебе дам, извиняй! Эти опять вчера бензин сливали, Жора домой чуть живой пришел, собака… Я, говорит, в карты потом, да портвешку чуток. Сливали! Поймают, что тогда? А ты почему не с ними был, можно было все по-тихому, а они что? Дураки вы. Это же вам не тогда. Тогда это давно было. Понимал бы ты чего. 


Тетя Нина орала с перевизгами, приближаясь к Колюну и Ивану Кирилловичу. Голос ее трескучей истерикой бился о стены домов. 


Колюн оправдывался:


– Теть Нин, я-то причем? Сливали так сливали. Я просил, что не надо. Они там сами свое ворочают. Я че, им указ, что ли? Я че, им, мужикам, по башке дам, что ли? Сливали и сливали. Узнают и узнают. Никто не узнает. Хорош те, теть Нин.


Ветер гнал тетку назад, раздувая ей ноздри, сплющивая измятые веки, она боролась, и вот уже была у подвала. Левый зрачок пополз куда-то в бок, правый держался центра. Немыслимым образом она видела сразу Колюна, Ивана Кирилловича и стол в соседнем дворе, где гадали на пустой бутылке ее муж Жора с мужиками. 


Орать она стала еще громче:


– Че это с тобой? Сливает, нет?


– А, так. Педофил, теть Нин. Убивец детей. Маньяк, короче. 


– А-а-а, – удовлетворенная ответом, протянула тетя Нина, – алкаш, что ли?


Колюн толкнул Ивана Кирилловича двумя пальцами в грудь:


– Слышь, к тебе женщина обращается. Алкаш ты или нет, говори.


Иван Кириллович захлопал глазами, ветер вырвал у него пару ресниц, подбросив их. 


– Послушайте! – готовый объяснить все от сотворения мира до сего момента, выкрикнул Иван Кириллович. 


– Конечно, алкаш, вижу уж. Тип известный. – Тетя Нина поставила диагноз молниеносно. – Вон, к ним его, – она кивнула в сторону стола, где сидел муж, – а потом всех вас резать, бить, в помойное вас ведро! – было неясно, кому адресовалась последняя фраза. 


Тетя Нина засеменила домой, почему-то обидевшись.


Иван Кириллович облокотился на угол подвальной пристройки. Выпиравший сверху шифер мешал ему приткнуть плечо. Мучительная судорога вдруг состарила его лицо. Он нахватал ртом побольше воздуха, словно собираясь погрузиться под воду, зрачки его подпрыгнули вверх, ударившись о каменные веки. 


Ветер усиливался, с каждой минутой нанося все больше темноты.


Колюн окончательно замерз. Из сине-красной ноздри поползла тоненькая струйка. Он коротким вдохом задвинул ее назад. 


– Педофилище, я устал и замерз тут с тобой, – Колюн выхватил из руки Ивана Кирилловича кофточку, вытер ею лицо, сунул в карман дутыша, – показывай, где ты ребенка зарыл. И пойдем к участковому. – Колюн зашелся колким смехом. 


Иван Кириллович молчал, продолжая подергивать зрачками, словно считывая что-то в темнеющих небесах. 


Равнодушие его напугало Колюна, а испуг – разозлил. Он заорал:


– Я что сказал, тварь? Где ребенок?! Ребенок где?!


– Там… – Иван Кириллович неопределенно махнул рукой, улыбнувшись. 


– Где там?! Ты мне че…


– Здравствуй, горе мое, – Колюна перебил высохший, как таранка, старик с длинной и тонкой, словно у тибетского монаха бородкой, в джинсовом костюме и очках. Ни Колюн, ни Иван Кириллович не поняли, откуда он пришел. – Здравствуй, говорю, а он меня не слышит. 


– Тихоныч, да слышу я все…– перебитый Колюн засопел, – привет и тебе, дедуля нашего двора на…


Старик улыбался, словно в его честь произносили тост. Причмокивая, он сказал сквозь необъяснимую в этом времени и месте радость:


– Вот скажи мне, Николай, когда ты за ум возьмешься-то, а? Сколько раз я тебе книги предлагал? И даже историю вместе учить предлагал, а? Ты ведь все никак! Ведь не учили вас в школе-то, я ж там сколько отработал, знаю, мать. Приходил бы, а? У меня Дюма, у меня Карамзин, скучно мне одному все время…


– Ага, скучно тебе, Тихоныч, стаканами звенеть не с кем… 


Тихоныч не слышал или слышать не хотел:


– Я знаю, вы позавчера опять? Варили свое варево? У меня нюх хороший, ты не смотри. Я и вонь смерти чую каждую ночь до рассвета, потом проходит… Но это у вас дело молодое, дело такое…Ты малый видный, умный, а то, что неуч, так это сейчас не беда. Варите, чего уж. Я уж лучше малеха дерну да спать. Эх, и люблю я поспать под градусом. Вонь смерти уходит, Колька, уходит! 


Тихоныч наконец заметил Ивана Кирилловича, покачиваясь на ветру, но ветра как бы не замечая. 


– Что-то не похож на дружков твоих, – он выпятил зрачок на Ивана Кирилловича.


– Тихоныч, шел бы ты, а? – ругнулся Колюн, – ну какой друг… похож– не похож… это ж педофил. Он ребенка изнасиловал, убил и закопал. Вот… Расследование провожу, видишь?


Тихоныч выпрямился, лицо его взыграло мышцами, он ухватил себя за подбородок, протянув:


– Вон к-а-а-ак….


– А ты думал, – цокнул языком Колюн, – тебе бы все грузить всех книжками своими, а тут видал, дела?..


Тихоныч снова не слушал Колюна. 


– Кстати, насчет истории, – он дружески наклонился к Ивану Кирилловичу, тон его стал доверительным, вкрадчивым, – я вот читал еще на заре своей научной юности… хотя скажу честно, что Древний Египет никогда не входил в сферу моих интересов особенно сильно, но… В общем, читал я, что наказание для любителей детишек в этой стране было очень ого-го! На восходе солнца их выводили на площадь, привязывали к вкопанным в песок столбам, и оголяли им гениталии. На самое интересное место клали небольшие кусочки сочного, окровавленного мяса, кажется, крокодила, а может, еще кого… и выпускали из клеток крыс… Ну а дальше… Дальше у крыс начиналась настоящая жизнь… 


Иван Кириллович прыгнул к старику, повалил его и вдавил в податливый лед затылком. Но лишь хотел он поднять голову его и ударить еще, еще и еще об лед, как сам получил мокрый, больной, хлесткий удар в лицо, за ним второй, третий, четвертый. Старик хрипел под ним. Иван Кириллович, сквозь красную мглу в глазах, все же смог еще раз припечатать лед его затылком, прежде чем Колюн последним ударом не опрокинул его в подвал. Иван Кириллович скатился с лестницы, выбрасывая руки и ноги в стороны и вверх, словно чучело, и зазвенел там, в сырой темноте склянками, зашуршал пыльным целлофаном, затрещал и без того треснувшими ящиками.


Ветер рвал тишину на части, жалобно пыхтел в подвале, расстилался большим прозрачным ковром по глухой стене дома. 


– Ну чего, Тихоныч… – первым опомнился Колюн. Тело его горело холодным огнем, пот противно наползал из-под бейсболки, – как ты… вот тварь!


Колюн помог Тихонычу подняться, шея его заклацала, аккомпанируя сипению в легких. 


– Нормально… останусь небо чернить, – прокудахтал Тихоныч. – Пойдем, портвешку… доведи меня, Коля, домой. Давай… там и покушать соображу. 


– Ты совсем тормоз, Тихоныч? Кто портвейн-то закусывает? – Колюн благодарно рассмеялся в лицо Тихоныча, и они заковыляли. 


Откуда-то сверху каркнуло:


– А завтра сливать они будут, не знаешь? А ты, профессор, не знаешь? Откуда вы? Сливать если, только с моего ведома. Я сама помогу, договорюсь, если надо. Не надо без меня сливать. Не надо шуму никогда, понимать должен. Эй, старый, жив, что ли? За свет тут к тебе приходили. Погоди, скину квитанцию. 


Голова тети Нины нырнула в дом, появилась снова. 


Выпорхнула квитанция, вместе с шелухой от семечек. Ее крутило и бросало, то вверх, то вниз, то в бок. Колюну пришлось бросить старика, чтобы поймать. Он скользил, словно забытый своей страной и тренером фигурист, по еле освещенному двумя выцветшими фонарями двору. Поймав и сунув старику в карман бумагу, Колюн взял его под руку. 


Тетя Нина захлопнула балконное окно, спрятавшись от ветра в светлом тепле квартиры. 


Колюна и Тихоныча окликнули:


– Э-э, Колюн! Дед! Э-э! Опять спаиваешь? Сдохнет ведь, тебе не жалко? Шучу, Коль. А где педофил твой? – Толяныч сверкал во тьме сигаретой. Порывы ветра отрывали кусочки от красной точечки, расшвыривая их по сторонам. 


Колюн проорал вполоборота: 


– Там, под лестницей, в подвале… Там у него крысы, это… как в Древнем Египте. 


– Че-кх-го? – затянулся и кашлянул Толяныч.


– Да ничего. Там он, короче, – Колюн махнул рукой. Они с Тихонычем уже поднимались к подъезду. Он сунул руку в карман, наткнулся на кофточку и поспешно отшвырнул ее в замороженную клумбу, где зараженные сумасшествием ветра, дергано плясали черные стебли прошлогодних цветов. 


Толяныч взял в подвале две пыльные банки. На обратном пути он вспомнил, что педофил валяется где-то у входа. Он без труда нашел его, заваленного мусором. Толяныч поставил соленья на пол, потер ладони…


…в карманах педофила ничего не оказалось, кроме восьмидесяти рублей и письма без конверта, написанного на тетрадном листе в клеточку. 


Вернувшись домой, Толяныч отдал письмо жене:


– Зачитай, что ли…


Он налил себе «Клюквы на коньяке», вывалил огромный бочковой огурец в тарелку.


Верка в коридоре складывала бумажки в рваный отцовский тапок, выводя при этом:


– Спя-ат котята. Спя-ат мышата. Ля-а-гушата-а…


Жена Толяныча читала письмо:


«Здравствуй, мой дорогой Ивани!


Надеюсь, что все у тебя положительно? Пойми, даже после всего –я этого хочу. Не скрою, я до сих пор не понимаю, зачем ты уехал в эту дыру? Ты не хотел видеть нас с Димочкой? Так поселился бы в квартире у Николая. И никогда бы мы даже не встретились. По музеям мы не ходим, а ты не ходишь на концерты и в театр. Как там твои исследования древних цивилизаций, безумец ты мой? Напиши, пожалуйста. Ивани, тут к тебе приходили Молчанов и Кошкина. Приходили поблагодарить любимого учителя, а тебя уж нет… Я стою, смотрю на них как дура. Они глаза таращат, Димочка сзади ревет… Ветер всю неделю рвет мою душу, Ивани. Сегодня смотрела в окно. Пустая коробка от посылки и летала, и летала, и металась взад и вперед по двору, все сердце… не знаю. Эта коробка. Я подумала: «Он получит посылку и выкинет ее… не распечатав». Не могу, Ивани! Выпивала вчера и сегодня. Не помогает. Оно все в слезы сразу превращается, все вино, Ивани. Нам плохо без тебя, Ивани. Димочка прямо копия ты. Чувствую, любит тебя. Надеется, что папа вернется, еще как следует не понимая, что такое папа. Но надеется, я же вижу. Напиши, пожалуйста. Ивани… высылаю тебе в посылке Димочкину кофточку. Пусть хотя бы запах его будет с тобой, если уж не жизнь. Больше не знаю, что и написать… У нас тут ветрище, прямо ураган. Столько хотела написать, а он все мысли выдул. Больше не знаю, что писать… Плачу. До свидания… Или… что-то так и правит руку… написать… Прощай, Ивани!


Твоя Э.»



В поле


Ивана поразило несходство волка с овчаркой.


Василий Шукшин, «Волки!»


Тома смотрела в окно и тревожилась. Сверху, из розоватых мартовских небес уже нависали первые облачка заката, а идти было километров семь. Ей все хотелось остановить брата, его дочку и ее жениха, чтоб не ходили они через поле на ночь глядя, лучше переночевали бы здесь, у нее, в тепле и довольстве, а утром шли и навещали сколько угодно многочисленных родственников в соседнем селе, в Волчьем. За окном, по сырой, еще не схваченной вечерним морозцем прошлогодней траве, вылезающей щетинистыми клоками из-под корок льда, бегала взад и вперед непоседливая Тайга, полугодовалая немецкая овчарка. Она встретилась с Томой глазами, и смешно наклонила голову. Тома словно прочла в глазах ее предупреждение, звонко запричитала:


– Куда вы пойдете, Степа? Ты глянь, и Марья холодно одета у тебя. А жених ее – так совсем как на велосипеде кататься собрался. Вы о чем думали-то, вырядились? Тут семь километров пути. Да по сугробам! Там же поле, не асфальт… 


Степан, ее старший брат, фронтовик, передовик и самый лихой гармонист у себя на селе, осушил в гостях у сестры, которой привел показать жениха своей Марьюшки, уже порядочно кружек медовухи. Переубедить его не удалось бы, даже если поле, по которому он собрался срезать до соседнего села, горело б пламенем. 


Он скоморошничал:


– Ой, да что ты, Томка! Всю войну не пропадала наша! А теперь уж и подавно тепло нам и славно. Эх, так твою меть-метель! Сам Божечка нас проводит! 


С этими словами он принялся наяривать на невидимой гармошке, колотя морщинистыми пальцами по узорам истертого своего свитерка, озорно и пьяно глядя на всех по очереди. 


Марья знала нравы и вспыльчивость отца, но момент был серьезный – идти далеко, дороги там нет, одни овраги да поле, под ногами талый снег. «Март-марток – надевай трое порток», – вспомнила Марья материнскую пословицу. 


Марья робко, но с нажимом попыталась убедить отца:


– Папа, послушай тетю Тому. Давай тут… в тепле переночуем. А прямо с самого утра – и в путь, пожалуйста… 


Отец в момент прекратил кривляться с невидимой гармошкой. Он будто прилепил ее себе на лоб, собрав глубокие борозды в кучу:


– Я тебе «пожалуйста»! Я тебе сейчас «пожалуйста»! Есть двадцать лет, она мне будет «пожалуйста», будто я сам не знаю и вчера родился…


Решили ему больше не перечить. В моменты, когда отец был не прав, все, кому так казалось, представляли его бегущим с гранатой наперевес, мокрого от пота и дождя, еле живого, но несущегося вперед с занесенной дрожащей рукой. Где после таких картин с ним спорить? Да и кому? Ей, молоденькой пухленькой Марье с розоватыми щечками? Нет. Придется идти. 


Жених Марьи, Валентин, было приподнялся, чтобы вступиться за невесту, но та с тихим остервенением глянула на него, мол, не лезь. Валентин все понял и тяжело опустился на стул. 


Прощались недолго. Степан все хохотал и рассыпал по сеням прибаутки, задев ногой ведро – оно звякнуло, и Тома занервничала еще больше, но ничего не сказала. Заскрипели двери террасы, и холодный воздух, окрашенный в розовое, принял гостей Томы к себе в гости. На пороге расцеловались, обменялись прощаньями. Маленькая Тайга все путалась в ногах, домогаясь ласки и внимания, беззвучно ударяя хвостом по широкой черной штанине Валентина. 


Тома с минуту стояла на улице, глядя в облитые розовым небеса. 


Марья шла, и сердце ее радовалось. Холодно не было, лучи солнца игриво перемигивались в лужах и в снегу, что чах по обочинам сельской дороги. Она и двое любимых людей – папа и Валентин, что еще нужно ей, простой и доброй девушке, которая любила все и улыбалась всему на свете, кроме горя. И пусть отец не до конца одобрял ее выбор, это ведь все временно, он привыкнет. Марья мечтала, чтобы Валентин научил папу играть в шахматы, он был по этой части большой мастер, выигравший однажды даже районные соревнования. Ну а папа научит Валентина петь матерные частушки, играть на гармошке и слушать истории про войну. Вот так они и полюбят друг друга, а она, Марья, будет жить рядом и дарить им свою любовь. 


– Эй, зять – за ухо взять, ну и где тут холод? Можно хоть уснуть тут – и не замерзнешь, да? – Степан по-свойски, в шутку, прикрикнул на Валентина, обернувшись на него скособоченным носом. 


Валентину оставалось только шутить в ответ:


– Да ты где хочешь уснешь! Военный человек, привыкший к лишениям…


– К лишениям, – ворчливо передразнил Степан, – слова-то у тебя какие. К лишениям… Хех… Я посмотрел бы… к лишениям! 


Мало-помалу село стало редеть. Расстояния между домами становились все больше, домики попадались все реже. Уже показался вдали малиновый горизонт поля, усыпанный искрящейся мартовской карамелью. Степана манило туда, словно в синеву холодной реки по окончании очередной атаки, после которой в глазах, в носу, во рту лишь черная горькая пыль и красная соль из покусанных губ. 


Обычно Степан побаивался себя веселого, это могло завеселить совсем не туда: к битым глазам жены, к топору, на половину лезвия ушедшему в ступеньку соседа Митяя, к плачущим и визжащим детям, скачущим, словно недобитые цыплята, от стенке к стенке, от лавки к печке. Нет, сегодня веселье громыхало внутри по-другому: старшую дочку замуж – великое дело! А впереди теплое малиновое мерцание, долгая дорога в разговорах, где он, фронтовик, будет важничать, рассказывая о том о сем; впереди долгожданные встречи с двоюродными, троюродными, с их соседями, друзьями и просто первыми встречными: с ведрами и без, с папиросами и самокрутками, с усами, морщинами и светлым добром в приветствиях. Только в таком настроении Степан постепенно забывал войну, хотя с тех, осевших седой пылью на волосах пор прошло уж почти двадцать лет. 


– Смотрите, колодец совсем на бок завалился, – сказал Валентин, чтобы что-то сказать, и метнул руку влево, показывая. Этот покосившийся колодец и был границей между селом и полем. 


Полем эту местность называли из-за ее пустынности. Неглубокие овраги чередовались здесь с березовыми перелесками, кое-где, сбившись в кучу, шептались на ветру кривые сосенки, а на равнинах растопырил стебли боярышник и шиповник; местами попадались дикие яблони, колючие терны. Сейчас растительность походила на тощие черные скелеты, удерживаемые от падения лишь ударами ветра, который налетал, казалось, даже из-под земли. 


Постепенно снег вокруг вырос неровным настилом, переходящим в серые булыжники, меж которых застыла, готовясь перейти в ледяное качество, загустевшая вода. Марья с грустью подумала, что ее войлочные сапоги тут совсем некстати. Она мысленно ругала себя, что не надела резиновые. 


Степан шел впереди, за ним будущий зять, потом Марья. Василий начал орать частушки, то и дело поскальзываясь, но выдавая это за игру. Ветер разбрасывал матерные слова по сторонам, они оседали на воду, снег и торчащие тут и там стебли. 


– Вот шут, а? – выкрикнул Валентин, выдергивая ногу из обледенелой травы. – Ведь посмотрел, куда наступить… 


Марья запричитала, отец засмеялся с подколкой:


– Ты смотри, дружок мой. Идти еще далеко, а ты ноги мочить. Женилка как бы не простыла… 


– Будет тебе, отец, насмехаться… Сам смотри не влезь куда не надо. 


Марья улыбнулась. Валентин впервые назвал ее папу отцом. И хотя она начинала подмерзать, ей сделалось сладко и радостно. 


– Вишь как… отец… – пробубнил Степан. Никто этого не слышал. 


Шли по равнине. И поначалу из замерзающей мартовской каши под ногами выделялась узкая тропинка. Валентина злило, что одна нога у него промокла, он страшно боялся заболеть. Не скрывая раздражения от жены и нового отца, он осведомил:


– Смотрите-ка, то все розовое было, искрилось-серебрилось, а то посерело… В одну минуту. Да и холоднее стало вроде… 


Марья знала, что Валентин панически боится болезней и докторов, и постаралась перевести тему на то, что в войну еще не в такую даль ходили. Ее отцу лишь того и надо было. Он зашагал бодрее, распрямился, разухабился, стал рассказывать, как они с товарищами совершали бросок через лес, за которым притаился фашист, как вязли в снегу и грязи, как вытирали лица о деревья, потому что руки немели, как лезли через бурелом и катились в овраг, спасаясь от прицельного огня, разбивая глаза и губы о головы и сапоги друг друга. Валентин не хотел все это слушать. Он вдруг осознал, что все рассказы отца невесты о войне – это какая-то бравада, напыщенность и хвастовство. И везде-то он всегда побеждал, и во всех спорах выигрывал, и в бой всегда бежал первым, и взял множество «языков» – ну как такое может быть? Война, а тут одни удачи у человека!


А Степан размахивал руками, словно все, о чем он говорил, случилось не более часа назад:


– Я привел его к командиру. Поставил перед ним, руки держу, чтобы не рыпался. Он там что-то на своем балакает-пережевывает. Я думаю: так тебя в душу, зверина тараканья! Балакаешь еще тут. Пока переводчика привели – он околел прямо у меня на руках. А у меня… Голова гудит, тело трясется… Глазом я шибко ударился, пока катились мы по оврагу. В нем, в глазу, что-то постукивает, потрескивает. Мне моргнуть бы – а боль страшная. Моргнешь – как еще раз кулаком получишь. И смотришь – а все вокруг розовое. Это глаз, левенький мой, все в каком-то розовом свете стал видеть от боли. Такая злость меня тогда взяла. Я стою и сквозь зубы, сквозь боль, сквозь слюни цежу, глядя на мертвяка немецкого: «Волчара… волчара… волчара розовый». И что-то лопнуло внутри, в голове. Один единственный раз я слезу себе позволил… Может, и она розовой была, кто теперь разберет…


Марья вскрикнула, Степан и Валентин обернулись. Она упала – одно колено в сугробе, другая нога ерзает по льду в поиске опоры. Рейтузы на ней хотя и были шерстяные, но шерсть тонкая. Нога промокла от колена до носочка. Марья виновато улыбнулась, приподнялась, взявшись за руку Валентина, отряхнулась. Отец скомандовал – и все тронулись дальше, в сторону жиденького перелеска, меж стволов которого уже притаились сизые сумерки. 


Тропинка разбрелась в разные стороны десятками ложных тропинок – длинных проталин. Дальше идти пришлось наугад. Шли под откос, поскальзывались, чертыхались. Под ногами раскалывался застывший остриями вверх снег. Небеса темнели, посыпая поле колючими крошками. Выбираться из лога было сложнее, отец и жених неуклюже помогали Марье – один поддерживал сзади, другой тащил за руку. 


– Да ладно, отдохни, Валя. Сам-то не соскочи, я уж дочери-то помогу, – в голосе Степана появилась холодная ирония. 


Валентин еле сдержался. От промокшей ноги холод пришел уже в область таза, глаза начали слезиться, замерзли лицо и шея. Да еще этот тут… 


– Да ладно, отец, мы и сами справимся, – колко усмехнулся Валентин. 


Марья увидела натянувшуюся между ними нить и сразу ее перерезала:


– Да нужны вы мне оба, а? А то я по снегу не ходила. Дойду как-нибудь. 


Ноги Марьи незаметно для нее самой промокли окончательно. Холодная жижа внутри чавкала при каждом шаге. Тело постепенно остужалось, от этого одежда стала неудобной. Горло пропиталось холодом и словно бы разбухло. 


Несмотря на разухабистое настроение, отец тоже замерзал, Марья это видела. Он то и дело оглядывался по сторонам, пряча прорезанные боковыми морщинами щеки в горлышко свитера, руки засунул в карманы куртки, тщательнее выбирал, куда наступать. Валентин заметно нервничал, делая глубокие нервные вдохи. 


Дошли до перелеска. Темнота уже не пряталась за деревьями редкого березняка. Напротив, она вышла навстречу, ступая по тонкому льду и насту, заставляя поле скрипеть и постанывать. 


Валентин вдруг остановился, схватился за черный ствол:


– Вот зря ты, Марья, меня остановила. Хотел я сказать ему – и сказал бы. Надо нам было у тети Томы оставаться! Куда мы поперлись? Думаешь, он знает, куда идет? Ага, верь! На авось прет. 


Марью стегануло по лицу невидимой ледяной плетью. Мысли смешались, накладываясь друг на друга – отец таких выпадов никогда просто так не оставлял. Но Степан спокойно шел вперед, петляя меж стволов, словно и не слышал ничего. 


– Ты только посмотри, нора какая огромная. Вроде лисы таких не роют… – Степан остановился аккурат перед спуском в очередной овражек, присел на корточки, рассматривая что-то. 


Валентин едко усмехнулся, сказав одной лишь Марье:


– Лисы какие-то… Нашел о чем сейчас думать. 


Марья и Валентин подошли к отцу, опустились на корточки. Тот достал спички, чиркнул, пламя тут же высветило, насколько вокруг стало темно. В норе лежал скелет какого-то животного в странно выгнутой позе. Зубы скалились, клоки шерсти, еще оставшиеся на одной лапе, торчали вверх и в стороны, тронутые морозом. 


– Конечно, лиса, кто же еще. По болезни свалилась… – сказал спокойно Степан, выбросил пустой спичечный коробок, резко вскочил и обеими руками пихнул Валентина в грудь. Тот кашлянул от неожиданности и покатился под откос, раскидывая вокруг осколки льда и снега. 


– Папа! – крикнула Марья, закрыв лицо руками. Зарыдала, кинулась вниз, поскользнулась, и тоже покатилась, шурша и хрустя разбиваемой наледью. 


Степан спокойно осведомил, удаляясь из поля зрения:


– Нам в другую сторону, вытирайте сопли и выбирайтесь. А то ночевать тут будете. 


Марья и Валентин вытирали лица рукавами, из пореза на щеке Валентина сочилась кровь. Марья, всхлипывая, приложила к ней лед. 


Валентин только хрипло дышал, скалился то ли от боли, то ли от обиды, глаза его поблескивали в сумерках. Он приговаривал шепотом, чередуя слова со злобными сухими плевками: 


– Ну, знаете… Так не пойдет… Так не будет… 


Валентин отбросил руку Марьи, рванул наверх, сминая ногами стебли полыни. Степан шагал вдали. Валентин рванулся к нему, чтобы толкнуть его, колотить по голове, по спине, по лицу. Валентин зверел, разламывая на бегу крепкие ледяные сугробы с торчащими из них редкими волосами мертвой травы. 


– Так не будет… Так не пойдет…


Марью прошило холодом со всех сторон, от верха до низа. Слезы ее обдувал ветер: он словно хотел закатить слезинки ей обратно в глаза. Марья пыталась выбраться из оврага, цепляясь за обледенелые стебли, но руки соскальзывали и холодно саднили. 


– Папа… Валя! – зашлась, закашлялась Марья. 


Степан обернулся, хмуро улыбаясь. Левый глаз его оказался гораздо меньше, теперь Валентин видел это отчетливо. «Сейчас тебе будут розовые волки» – подумал он, содрогаясь от злости. Друг от друга их отделял только куст боярышника. Валентин пусто смотрел в глаза новоявленного отца, грел руки дыханием, сопел и играл скулами. Степан хмыкнул, повернулся и пошел вперед. 


– За мной, поскребыши, – буркнул он, сплюнув против ветра. 


Валентин рванулся прямо через скелет боярышника; суставы куста затрещали, ребра переломились, хрустнув промерзшим деревом, осколки их посыпались в снег. Марья закричала, выбравшись из лога:


– Валя! Валя-я! Да что ж вы… Иисусе Боже! 


Валентин всем телом ударил Степана в спину. Оба повалились в ледяную грязь. Они то нюхали землю, то шипели, то переваливались с груди на спину, то катились, словно слепленное из двух людей колесо; кто-то из них вдруг вскрикивал, кто-то натужно пыхтел, кто-то кашлянул, кто-то брызнул кровью на обломанный стебель цикория. Марья обезумев, не понимала, что делать: то ли дуть на окровавленные ладони, то ли спасать отца и жениха друг от друга. Она, хлопая ледяными ресницами, прихрамывая, бежала к пыхтящему комку. Комок катился от нее, отхаркиваясь, хрипло ругаясь и хрюкая. И Марья вдруг неуместно вспомнила свой сон, глядя на это смертоносное движение. Заходит она к двоюродной сестре Нюрке в избу. А у Нюрки почему-то живет ее, Марьина, мать. И смотрит Марья – по всей избе яблоки разбросаны. Крупные, сочные штрифели. Ни мама, ни другие (а людей в доме много, но все они нечеткие во сне) их не замечает. Ходят, говорят, смеются, а штрифели лежат на полу, на подоконниках, на лавках, около печи, на столе, под дверью. Вот и сейчас ей привиделись эти яблоки, разбросанные по снегу и льду; вот они катаются, краснобокие, туда и сюда по всему полю, несутся, подпрыгивая, по склонам оврагов и рвов… Марья зажмурилась, и яблоки понеслись у нее перед глазами, расплываясь и улетая в бескрайний черный космос, что притаился под ее охолодевшими веками. 


Но по правде катался только живой комок, объятый холодом снаружи, но внутри себя пылающий. Опьяняющая внутренняя сила толкнула Марью вперед, и она рванулась к дерущимся. 


– Па… Вал… да что… вы! Па-ап… – слова путались, осыпаясь с губ. 


Они расцепились. Валентин сидел на коленях, едва дыша. Под носом кровь, губы в крови. Марья кинулась к нему, но жених грубо отпихнул ее, она отшатнулась, почему-то улыбнувшись. Кинулась к отцу, но он сплюнул, процедив:


– Иди женишка своего успокаивай. Я таких, как вы… – он не договорил. 


Степан пнул комок снега, взял ледышку, приложил ко лбу и пошел во тьму. 


Валентин, усмехаясь, приговаривал, поднимаясь с колен:


– Я не знаю, Машка, как мы жить с ним будем… А? Так не пойдет… Так не будет, Машка. 


Марья и Валентин пошли на звук удаляющихся шагов отца. Его уже не было видно в морозной темноте. 


Марья тоже не знала. Как? Каким же способом соединить вспыльчивого отца и мнительного, болезненного жениха в одной семье? Она сразу почувствовала, она знала, что между ними рано или поздно вспыхнет. И вот вспыхнуло. В самый неподходящий момент. 


– Я не знаю, куда дальше идти, – спокойно, словно так и должно быть, крикнул им Степан издалека. 


Зацепившись носком за кочку, Марья упала и чуть проехала по льду, исколов еще больше и так саднящие ладони. 


– Господи, Иисусе Христе, что же мы тетю Тому не послушали… – заплакала она, опираясь на руку жениха, чтобы встать. 


Валентину не хотелось видеть Степана, разговаривать с ним, идти рядом, но его мнительность и страх взяли верх. Он сказал примирительно:


– Отец… ты это… ты не дури, отец. Ты тут сызмальства ходил… Давай, ночь уже, холод… Надо идти, отец. Так не пойдет… 


Не успели они подойти к тоненькому деревцу терна, под которым сидел Степан, как он взвился, вскочил с места так резко, что аж подпрыгнул. Он схватил Валентина за горло, прижал его к стволу, стал душить, приговаривая:


– Я тебе не отец, щегол крикливый… Не отец я тебе… Волчара голодный отец тебе, а не я… 


От ног Марьи к голове и обратно прошла колкая холодная волна, больно царапнув душу. Страх повалил ее на колени, в них что-то больно впилось, но она не замечала. Марья с равнодушием ощущала, как подступает к ней что-то иное, доселе неведомое, темное. Да, оно тут, в овраге, за стволом терна, в колючем снегу, в морозе. В стуке катящихся по темным пустым оврагам яблок…


Отец и Валентин снова повалились, покатились, зашаркали ногами по льду. И снова хрипы, снова стоны, снова черные сгустки крови, повисающие на редких кустах и стеблях. Марье казалось, что все пространство, коричневые облака, несущиеся в черных небесах, все катается, прыгает. Вся природа вертится через голову. Она зарыдала, выдавливая лишь бессильное:


– Па-а-па… Ва-а-ля… 


– Так не пойдет… – хрипел в исковерканное лицо противника Валентин.


– А сучий ты… хуже фрица, куда мужики не бьют – бьешь… – зло похихикивал Степан. 


Они то и дело ударялись в своем извилистом кружении о ствол терна, и он, жалкий и беспомощный в это время года вздрагивал, словно рыдал вместе с Марьей. 


Марья, уже ничего не понимая, металась туда и сюда, разбрасывая слезы по сторонам. От страха она забыла время и место. Она рыдала, кашляла, сопела, выла. Отец и жених на секунду разлетелись друг от друга, как половинки гнилой тыквы. Марья заметалась, вытянув руки, от одного к другому, словно не могла решить, кто дороже, кого жальче, кого спасать в первую очередь. Они ее совсем не замечали. Лишь глядя в злые глаза друг друга снова сходились, покачиваясь и спотыкаясь. 


– Скотиненок… – Степан сплюнул, слюна зашипела, показалось Марье. 


Валентин еле слышно постанывал, разминал окровавленные пальцы. 


Кинулись друг на друга как по команде. Стали валяться, и хрипели уже тяжелее. Марья почувствовала, как сердце ее оторвалось от каких-то внутренних стенок и покатилось по кругу, словно яблочко по блюдечку. В глазах у нее завибрировало, воздух начал потрескивать, отец и жених, кажется, покатились в овраг, но шарканье, прерывистое дыхание и скулящий вой не прекратились. Нет, они не упали, вот же они, вот скребут их лапы стеклянный наст, вот бьются они телами друг о друга, капает бешеная слюна, кроваво-желтым огнем пробивают ночь круглые злые глаза, пасть кусает пасть, зуб ломает зуб, лоб ударяется в лоб, клык кусает шею, бока, лапы и уши, кровь пузырится на снегу. 


Марья почувствовала, как теплая струя мягко оплела одеревенелые ноги. 


– В-волки! – то ли крикнула хрипло, то ли хрипло подумала. 


Она не могла понять, сколько их было. Казалось, один выпрыгивал из второго, второй вырастал из третьего, чтобы тут же и так же непостижимо раствориться в четвертом – бесконечная, кишащая волчья матрешка. Они рвали друг друга, не обращая внимания на застывшую в заторможенном ужасе Марью. Волчий клубок обнимало еле заметное мерцание, словно розовое северное сияние. Марья подняла глаза к небу. Оттуда надвигалось гигантское темно-розовое облако, резко контрастирующее с окружающей тьмой. Облако неслось прямо на нее, внутри него перемигивались тонкие электрические разряды. В ушах Марьи заухало, застучало, волчий рык и шарканье рядом не прекращались. Все в ней натянулось. Захотелось кашлянуть, но она знала: от кашля ее просто разорвет на мелкие ледяные куски. Волки продолжали рычать, но теперь Марья различала в их рыке человеческие слова – бранные, ужасающие, сотрясающие все ее естество. Чем ближе опускалось страшное розовое облако, тем громче бранились волки, перекрикивая друг друга, словно охрипшие от тысячелетней ругани бесы. Слова их становились все отчетливее и доходчивее, пока не превратились в работающие наотмашь молоты внутри головы Марьи… 


…какой-то далекий возглас, и вот, всклоченный, огромный розовый волк в замедленном действии ставит лапы победителя на лицо Марьи, облизывается, победоносно воет.


Удар. Сполох. Салют сполохов. И все застелило розовое. 




– Марья, детка, девочка…


Она открыла глаза. Отец и Валентин, отекшие, с разбитыми губами, носами и лбами, страшные, еле живые, склонились над ней; один укрывал ее, другой теребил за щеки. Оба тряслись от холода, а ей уже было все равно, она ощущала лишь обрывки собственного дыхания – чужие, далекие. 


– Волки… – прошептала Марья. 


Отец, улыбаясь сквозь боль, словно пытаясь развеселить, ответил:


– Да что ты, Господь с тобой. Волков в этих местах отродясь не было. А то ты сама не знаешь… Не бойся ничего, отец рядом… 


– Отец, это слава Богу… – Марья услышала в голосе жениха нотки, которые звучали в самом начале пути – уважение, почтение, признание отца мудрецом, – … цела она, здорова… Давай я ее понесу, слабая совсем… Вишь от наших с тобой выкрутасов… совсем обмякла… Отдыхать ей надо. 


Марья сладко улыбнулась, тихо выдохнула и быстро заснула. 


Отец шел впереди, показывая дорогу. 


– Ничего, сейчас дойдем, спать ее под пять одеял уложим. И сами с тобой, зятек, под пять ляжем, но для начала по сто пятьдесят мутной – точно? – шутил отец. 


– Сказал так сказал! А то свалюсь не хуже невесты… Ох и прогулочка вышла…


И они шли, сопя и пошатываясь, покашливая, с каждым шагом становясь все роднее друг другу. Марья спала на спине жениха, щеки ее разрумянились, губы подрагивали в начинающейся лихорадке. 


Тропинка становилась все отчетливее, все шире. 


Розово-эфирный, невесомый, как бледное облачко, занимался рассвет, перемешиваясь с дымом остывающих под утро труб уже совсем близкого Волчьего. 

Загрузка комментариев к новости.....
№ 1, 2017 год
Авторизация 
  Вверх