petrmost.lpgzt.ru - Проза Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Проза 

Расскажите мне о войне

Рассказ
20.10.2018 Андрей КОННОВ
// Проза

«1943 года Письмо от Коннова Петра Фёдоровича Добрый День Варя И Детки сынок Витя и Шурик я вам сообщаю что я Выезжаю Нафронт… Варя получил Новое обмундирование И отправился Нафронт пожелаю я вам всево хорошева я вам сообщу когда приеду Нафронт И сфронта пришлю справку Что я на хожусь дествительно Нафронте защищят свою родину Для разгрома гитлеровской Армии


Варя особенно Не горюй и передай моим словом чтобы Витя и Шура особо помнили…Не повидалися свами Не горюй Разобем фашизм приедем домой И тогда заживём счасливой жызнию … Назначен Командованием комондиром оделения… Досвидания… чуствую себя Ничево… Пожелай Меня хорошых успехов…»


Это выдержки с сохранением стиля и орфографии из единственного письма, полученного с фронта моей бабушкой Варварой Семёновной Конновой от моего деда Петра Фёдоровича. Он писал его на марше, отправляясь под Сталинград из мест заключения, куда попал за то, что в августе 1941 года смёл с пола вагона мешочек рисовой крупы, напополам с сором и пылью… На фронт из лагеря попросился добровольно. Воевал ещё в финскую, имел звание сержанта Красной Армии и медаль. Был командиром пулемётного отделения. Больше писем от дедушки Пети не было. Только извещение о том, что пропал без вести. Один из миллионов… Отец моего отца. Мой отец и его старший брат – мой дядя – ходили встречать его на вокзал в 1945 году, до октября, в надежде, что он всё же жив и вернётся. Вечная память всем не вернувшимся с войн!


1.


Первым живым фронтовиком, которого я узнал в моей маленькой трёхлетней, тогда ещё, жизни, был мой родной дед: Александр Иванович Сызранов, лейтенант запаса Красной Армии. В комнатке коммунальной квартиры мы жили вшестером. У деда часто открывалась страшная фронтовая рана на левой ноге, хотя с окончания войны прошло уже девятнадцать лет! В такое время в небольшой комнате тяжкий дух мази Вишневского, казалось, въедался в поры кожи, а бабушка говорила, что в дедовой ране опять завелись червяки… В такие дни дед не ходил на работу, менял постоянно повязки страшного коричнево-багрового цвета, тихо постанывал и много курил в коридоре. Я однажды, со всей светлой детской наивностью, спросил у него:


– Деда, а почему у тебя так на ноге?


– С войны, внучек…


Я уже слышал, что когда-то была война с немцами и мы их победили, уже понимал смысл карикатур в журнале «Крокодил» с изображением уродливых дегенератов в рогатых касках и могильных крестов, с подписями под картинками типа: «Зачем я шёл к тебе, Россия?!». Но я почему-то не осознавал того, что вот этот худощавый, морщинистый, седенький мужчина – мой дедушка Саша – тоже был там… На войне!


– Деда, а ты воевал? – спросил я на всякий случай.


– Воевал... – вздохнул он тяжко и хрипло.


– А расскажи, как? Немцы от тебя на костылях драпали?


Эта ассоциация – драпать на костылях от русского солдата – возникла у меня не только от впечатляющей «крокодильской» иллюстрации, но и от задорной песенки Утёсова, услышанной по радио: «Что такое? Вас ист дас? Немцы драпают от нас!» Кроме того, в младшей группе детского сада, куда я уже ходил, тема войны была, после космических полётов, на втором месте. Работала у нас воспитательница, бывшая фронтовичка – грубая, басовитая, огромная тётка, которую все боялись. Она же принесла с собой фронтовой фольклор в виде необыкновенно жалостных, наивных, самодеятельных песен. Но и песни бодрые она тоже пела во весь свой мужской голос! А мой дед, выпив, пел всегда какую-то одну песню – тихую, грустную, глядя в пол или в стену глядя, пел… Что-то такое про танк и четыре трупа возле него.


Дед посмотрел на меня тускло и сказал:


– Ага, внучек… Как же, драпали! Сначала мы от них драпали! В сорок втором году! От Ростова аж за Терек, за Моздок и Малгобек, до Эльбруса! Чуть весь Кавказ не отдали!


Тут в наш мужской разговор встряла бабушка:


– Что ты несёшь ребёнку, дурак! – накинулась она на деда. – Ты сам на войне был, как заяц, а других…


– Ты там не была, – спокойно перебил её дед, – ты в Баку, в тылу, на мой офицерский аттестат жила!


И бабушка замолчала.


Я был потрясён откровениями деда тогда: мы, самые сильные, от немцев драпали! Такого не может быть!


– Не может быть! – вслух возразил я деду.


Тот грустно улыбнулся. И пробормотал хриплым фальцетом:


– За Моздоком насилу остановили! Горючее у них и боеприпасы закончились… И наши свежие части из Грузии подошли.


Про Баку я ещё слышал: дед с бабушкой и мама с её сестрой переехали после войны в Елец из этого неведомого мне, тогда, далёкого города с чудным названием. Но Моздок, Малгобек, Терек… Как волнующе и таинственно звучало! Где это?


– Там меня и ранило, уже в сорок третьем, когда в наступление пере­шли, Моздок освободили, – продолжал тихо дед, – дали мне «Виллис» с шофёром, и повёз я в штаб нашей бригады донесения. На обратном пути заехал к другу в кавалерийский полк – повидаться. После поехали назад, в своё расположение. Вдруг видим: из-за гор заходит на нас сзади немец на самолёте… Свернуть некуда – слева горы, справа река – под обрывом… И даёт очередь. А потом развернулся и бомбу сбросил… Вот так меня ранило осколком. А шофёра насмерть убило.


– А «Виллис»? – машинально спросил я.


– Сгорел… – коротко ответил дед и махнул рукой.


И больше он про войну не рассказывал ничего и никогда, как я его ни просил. Один-единственный раз, когда дед подвыпил на День Победы, ставший уже, к тому времени, настоящим праздником, он просто, в ответ на вопрос одного из фронтовиков (слово «ветеран» тогда не было в почёте) о том, где встретил начало войны, ответил:


– Был в геологоразведке, в Ленкорани. Нефть искали. А я начальником изыскательской партии тогда работал. Узнали по радио. Через три месяца, когда изыскания закончились, приехали мы в Баку, вызвали меня в военкомат как командира запаса… Направили в Баладжары, там выдали форму, аттестат – и на артиллерийские курсы в Тбилиси… Потом на фронт – через три месяца… На «передок». Командиром артвзвода. Безоткатные орудия по горам таскали.


Фронтовики закивали головами:


– Да-да! «Передок» – это тяжко… – И ни слова больше о войне!


Я изо всего дедова повествования, честно сказать, обратил внимание на слово «Баладжары»… Опять непонятное какое-то слово. Что означает, что такое, где? Я даже и не предполагал тогда, что пройдёт время, я вырасту, буду служить срочную армейскую службу в Закавказье, и сам, уже солдатом, стану в этих самых Баладжарах (под Баку) выбирать призывников в свою войсковую часть, буду убегать в Тбилиси от патруля артиллерийского училища! Объезжу по горным дорогам пол-Грузии, сам увижу эти горы с осыпающимися мелкими камнями, заросшие густым кустарником, – с одной стороны, и реки с бурлящей, мутной водой, под обрывистой кручей – с другой. Такое вот переплетение судеб, деда и моей… А на ученьях я на своей шкуре испытал, насколько же тяжело воевать в горах!


Итак, фронтовики о войне вспоминать почему-то не любили. Такой вывод я сделал тогда, но мой интерес к войне не угасал, а жарко тлел постоянно, иногда распаляясь, словно угли в мангале, стоит только помахать опахалом над ними.


Вскоре я сильно простудился и заболел не на шутку так, что меня повезли дышать морским воздухом и греться на южном, щедром солнце в этот самый Баку, где жили большой и дружной семьёй, в большом старом доме, напоминавшем бастион, на Баиловской улице дедова мать и его три младших брата с семьями и детьми. Повезло им несказанно – все дедовы братья воевали, и все вернулись домой! «Дед повоевал мало», – с детским наивным пренебрежением думал я, разглядывая парадные пиджаки, увешанные наградами, дяди Бори и дяди Володи, которые мне с гордостью показывала моя прабабушка – мама моего деда. «А уж эти дядьки точно мне про войну всё расскажут! Только надо дождаться их! Дядю Володю – из рейса на пароходе, где он служит. А дядю Борю – из какой-то загадочной экспедиции!» Был ещё дядя Костя, который работал в Бакинском порту. Но его пиджак с наградами моя прабабушка не показала, бросив вскользь только: «А Костенька в плен попал… В Бресте», но для меня этот факт из жизни дедушкиного брата тогда никакого значения не имел.


Рассказы о войне дяди Бори и дяди Володи разочаровали меня даже больше, чем дедов рассказ!


– На Черноморском флоте служил… На торпедниках немцев топил, сам чуть не утонул, – коротко пробурчал дядя Боря, – и вспоминать страшно!


– На Дунайской флотилии воевал, – расплылся в улыбке дядя Володя, потом нахмурился и добавил, странно скривив лицо, как от какой-то скрытой, но неизболевшейся боли, – я-то что?! Трюмным машинистом на транспортах служил. А с этих транспортов десант высаживали… Ребятишек молоденьких – под пули… – и умолк, и больше не вспоминал ни о чём.


2.


Я взрослел. Мы переехали жить в новый микрорайон, в отдельную квартиру. И в нашем подъезде, вдруг, к моей радости, обнаружился фронтовик! Он был ещё совсем не стар, из себя бодрый и налитой упругой силой, как накаченный футбольный мяч, и дружил с моим отцом! Обладал он зычным голосом, широким, добродушным лицом, любил выпить, но знал меру. Его звали дядя Саша. Я долго присматривался к нему, прислушивался к их, с моим отцом, разговорам о службе в армии, с целью выведать, как воевал наш сосед, имеет ли он награды и сколько их у него… Но удалось установить только одно, но очень интересное для меня! Дядя Саша служил в разведке! Когда я, после того как мой отец и его приятель-разведчик приняли по стаканчику и расчувствовались от весеннего ласкового тепла, густого запаха прудовой сырости от талой воды, застоявшейся в овраге, который длинным каменистым ущельем тянулся сразу за нашей заводской окраиной, задал дяде Саше вопрос в лоб:


– Расскажите про войну и про разведку, пожалуйста!


Сосед внимательно и весело, с интересом, на меня посмотрел и звонко, басовито заговорил, точно затрубил:


– Про разведку, говоришь? Хо-хо! В болоте чуть не утоп! Пошли на задание ночью. Сунулся в потёмках, а вокруг трясина! В Германии, в лесу. Сижу: засасывает чую, а ни крикнуть, ни пошевелиться! Услышит немец – начнёт из миномётов кидать – всем тогда хана! Жижу уже хлебаю… Спасибо, дно в болоте нащупал носками сапог. Так и проторчал бог знать сколько… А вода-то ледяная… Простудился, в госпиталь попал с воспалением лёгких. А там и война закончилась… Зато у немца, после, за две пайки хлеба такой кинжал выменял! С орлом, с буковками, с циферками! Я тебе покажу потом, он у меня до сих пор цел, в гараже лежит – сало резать…


Героизм дяди Саши в моих детских рассуждениях сильно поубавился. Но убеждённость в том, что все на войне были героями, меня не оставляла! Удивляло то, что рассказывать не любили.


3.


Учась в школе, классе во втором или в третьем, мне удалось послушать рассказы о войне настоящего, бывалого героя, приглашённого выступить в наш класс! Он был сплошь увешан наградами и значками, заграничными в том числе, и в духе персонажей невероятно популярного тогда у детей польского фильма «Четыре танкиста и собака» вдохновенно и красиво описывал свои подвиги на территории СССР, временно оккупированной врагом, и за её пределами… Не могу вспомнить всех подробностей – засело в памяти только одно: как взял он со своими бойцами в плен одного важного немца, как посадили они немца в мотоциклетную коляску, как повезли на допрос к своим и как тот важный немец, желая замедлить ход мотоцикла, совал пальцы в спицы мотоциклетного колеса и стёр их себе до средних фаланг! Все были поражены, чем – неизвестно, правда, но дух горделивости за наших бойцов воцарился в классе ощутимо. Испортил всё впечатление вопрос одного из моих одноклассников: «А что, нельзя было немцу руки связать?» Герой-рассказчик не нашёлся что ответить.


4.


Я взрослел, фронтовики старели. Но по-прежнему в День Победы улицы города переполнялись ликующими людьми с орденами и медалями, торжественно и радостно шагавшими в окружении своих родных, по центральным улицам – после короткого митинга, ружейного залпа и возложения цветов и венков на братскую могилу, что на старом кладбище. Как самозабвенно, с переборами, выводили мелодии фронтовых лет гармонисты, как легко, задорно и прочувствованно пелись тогда «Катюша», «Три танкиста», «Смуглянка» и грустно-трогательное – «Прощай, любимый город…». Блистало начищенной медалью солнце в небесах, цвета матросского гюйса. Яблони, вишни и груши в многочисленных садах распускали свои цветущие ветви, словно по заказу, чтобы щедро сыпать белоснежные и светло-розовые лепестки под порывами майского ветерка к ногам героев-фронтовиков. Красные полотнища флагов волнились и трещали барабанной дробью, когда ветерок вдруг на короткое время превращался в резкий ветер. Радость и гордость – вот те чувства, которые испытывали тогда все… Все, кто на фронте был, и кто не был, и кто родился после. Кто не дождался с войны своих близких и любимых, дорогих сердцу людей... А воевавшие ещё и вспоминали своих товарищей, которые не дожили. Но воспоминание это было как бы капелькой горькой полынной настойки в полном бокале искрящегося и веселящего вина Победы.


Я уже был старшеклассником… Мы шли шумной, празднично-возбуждённой, гомонящей толпой после митинга в честь памяти погибших в Городской сад – послушать духовой оркестр. С нами пружинисто, бодро вышагивал наш военрук, Алексей Александрович Мезенцев – фронтовик, боевой лётчик-истребитель, только недавно получивший звание капитана запаса. Он был в новенькой синей парадной форме, сиял позолотой капитанских погон, наградами на кителе и улыбкой детского счастья на скуластом лице – так был доволен повышением в звании! Войну он закончил старшим лейтенантом. Невысокого росточка, но весь крепенький, плотно сбитый, подвижный и неугомонный, преданный военному делу так, словно это было единственной страстью его жизни, шумный, нервный, но отходчивый – он казался нам почему-то комичным в своём неистощимом энтузиазме. За что и получил кличку «Вояка». Кто выдумал это нелепое прозвище – неизвестно, но за глаза так его называли все, даже учителя. По пути зашёл разговор о войне, естественно. Видимо, немного выпивший, Алексей Александрович рдел лицом, блестел глазами, возбуждён был больше обычного и распираем гордостью. Однако на откровенный разговор о войне его вывести не получилось. Он хрипло смеялся, отделывался общеизвестными, избитыми речевыми оборотами и отмахивался, правда, пробормотал между делом:


– Страшно было, ребята! Страшно и тяжело… Под Москвой, на аэродромах сами лётчики караульную службу несли! Солдат не хватало… И на задания летали, и аэродромы охраняли. Стоишь ночью: вымотанный весь, в мороз, в метель, тулуп больше тебя, и валенки выше колена… Вот так! Я ведь из ускоренного выпуска был. Год только отучился в училище. И выпустился не офицером, а старшим сержантом. Много опытных лётчиков в первые месяцы войны побило. Особенно в истребительной авиации… Вот нас летать-стрелять научили маленько, и в бой!


Добрались до Городского сада. Здесь в круговерти праздничной, нарядной и разноликой толпы, поющей, пляшущей под гармошки, баяны и аккордеоны, выпивающей на лавочках, поедающей мороженое в ожидании выступления оркестра, вдруг выплыла рослая фигура осанистого полковника, как и наш Алексей Александрович, одетого в синюю лётную форму с трудноисчислимым количеством наград по обеим сторонам кителя: три ордена Красной Звезды, орден Отечественной войны – справа; два ордена Красного Знамени, орден Ленина и Золотая Звезда Героя по соседству с боевыми медалями – слева. Фуражка героя была молодцевато сдвинута слегка, козырьком, на глаза и направо. Благородная седина аккуратно обрамляла голубой околышек. Что-то аристократическое было в его выражении гладко выбритого, внушительного лица (и это замечалось издали), в его неторопливых движениях тела, чёткой, величавой поступи (словно у вельможи), в повороте крупной головы… А в сине-серых глазах, вприщур, выплеснута была молодая весёлая удаль и простецкая натура. Это был военрук из соседней с нашей школы – Виктор Дмитриевич Боровков, личность насколько известная и легендарная, настолько скромная и не кичливая. Мезенцев тоже заметил его и зычно гаркнул, словно скомандовал:


– Виктор! Виктор Дмитрич! – и вытянул навстречу ему свои короткие, крепкие руки с широкими кистями и узлами жил на запястьях.


– Алёша! – мелодичным тенором, еле слышным сквозь людской гам, откликнулся Боровков и, улыбаясь радостно и тепло, стал аккуратно, сквозь толпу, пробираться к нам.


Они обнялись, наш военрук и военрук из соседней школы. Насколько Алексей Александрович радовался бурно, настолько Виктор Дмитриевич был сдержан. Но не сух, нет! Просто он был скромным и сдержанным человеком.


– Ты один здесь? – спрашивал Мезенцев, хлопотливо жестикулируя.


– Один, жена на стол накрывает, гостей ждём… Приходите и вы…


– Не могу, Виктор Дмитриевич, – огорчённо отвечал наш военрук, – моя расхворалась что-то… Я вот с ребятами… Оркестр послушать хочу, а потом – домой.


Боровков, нагнувшись к низенькому Мезенцеву, что-то коротко сказал ему на ухо, тот энергично закивал и задвигался всем телом. Затем оба повернулись к нам, и Алексей Александрович с радостной улыбкой сказал в нашу сторону:


– Мы сейчас придём! Кто хочет, может идти гулять, – и они бодро направились к центральному входу.


Мы были уже достаточно взрослыми парнями, поэтому понимающе переглянулись и усмехнулись, а кто-то из нас легонько щёлкнул себя по кадыку.


Наши лётчики вернулись на удивление скоро. Оживлённые, улыбчивые. Алексей Александрович алел, словно мак, а Виктор Дмитриевич розовел щеками и приосанивался, как в строю. Мы непроизвольно обступили их, в душах переполнившись лёгкой бравадой от того, что находимся рядом с такими людьми, особенно с Боровковым. Они же, веселясь, вспоминали, кто, где встретил День Победы в сорок пятом году.


– Я – в Кёнигсберге, – сипловатым фальцетом громко, со вздохом произнёс наш военрук, окутываясь серо-синей завесой табачного дыма.


– А я – на Дальнем Востоке, – усмехнулся Боровков, – мы вовсю к полярной экспедиции на мыс Шмидта готовились на наших Ла-5. Американские «Аэрокобры» перегонять уже смысла не было – своих машин хватало!


Мы переглянулись в недоумении: наш Алексей Александрович-то воевал, оборонял Москву, дрался в небе над Варшавой, над Восточной Пруссией, а у него ни одного ордена! Только медали. А у Виктора Дмитриевича орденов целый иконостас, да ещё и Герой!


– А где же вы воевали? – спросил Боровкова один из нас.


– В Корее, – просто и скромно отвечал тот и добавил с усмешкой, – с союзниками нашими бывшими. Комэском был, одного сбил… Тот не выпрыгнул, так вместе с самолётом и сгорел, бедняга! Наверное, молоденький, неопытный парнишка попался… Мальчишка… Я ему зашёл в хвост, а сам думаю: сейчас на вираж пойдёт, уже приготовился манёвр за ним повторить и врезать! А он не пошёл. Может быть, меня и не заметил… Я и дал по его машине из пушки длинную очередь… Она и загорелась факелом и в воздухе прямо развалилась… – и вздохнув тяжко, с каким-то надрывом, добавил печально: – Точно желторотый был. Пилот тот…


Уголки губ у Боровкова горестно опустились, и лицо помрачнело. Повернувшись к Мезенцеву, он пробормотал с тоской и болью:


– Алёша, а ведь с их лётчиками мы водку за победу ещё в сорок четвёртом пили!


Наш военрук только рукой махнул и отвернулся. Потом бросил отрывисто:


– На то она и война! При них не надо, Виктор! Рано им ещё знать…


– А с немцами воевали? – задал я ему вопрос, горя нетерпением услышать хоть какие-то подробности от настоящего героя: о воздушных боях, о победах, обо всём том, что без конца показывали в кино и по телевизору. Все мы тогда любили фильмы о войне, особенно – «В бой идут одни «старики»…»


Но Боровков отрицательно покачал головой и просто ответил, виновато улыбнувшись, словно он сам упрашивал начальство не отправлять его на фронт:


– Я был лётчиком-инструктором в училище… Готовил салажат… Хотя на фронт и просился! Не отпускали. Направили американские самолёты перегонять с Дальнего Востока на разные запасные аэродромы, где формировались новые полки. Правда, в тыл к немцу летать приходилось – к партизанам нашим…


– И вы их видели? Какие они были?


– Какие? – грустно переспросил Боровков. – Худые, оборванные, грязные… Хлебца просили…


5.


В нашей школе работал ещё один учитель-фронтовик – Олег Иванович Ростовцев. Интеллигентный человек с плавными жестами, приседающей походкой и тихим, тонким голосом; с кудрявой львиной гривой полуседых-полутёмных волос, зачёсанных за уши; с лицом узким, худым и беззащитным взглядом голубых глаз из-под толстых линз очков в роговой оправе. Он был скромен, замкнут, немногословен – вне уроков. Орденов-медалей никогда не носил. Только наградные колодки на клетчатом сером пиджаке, свободно висевшем на его худом, но широкоплечем туловище, да медальку «Тридцать пять лет Победы» – на лацкане. Я случайно узнал, что Олег Иванович служил во время войны в «СМЕРШе», и постоянно искал случая расспросить его обо всём, что он пережил и перевидал тогда. Подойти с расспросами к нему на перемене стеснялся, как маленький, хотя и был уже девятиклассником, а посторонние, не относящиеся к теме вопросы на уроке Олег Иванович не признавал. И случай выдался! Мы проходили параграфы о Великой Отечественной войне. Ростовцев, как обычно, подробно, но сухо излагал реализацию Красной Армией плана «Багратион» и вдруг между строк заметил:


– Я тоже участвовал в этой операции, будучи на фронте.


«Подходящий момент!» – подумалось мне, я поднял руку и с места, с дальним прицелом на подробный рассказ, задал, казалось бы, мало что значащий, как бы сопутствующий теме, вопрос:


– Олег Иванович, а правда, что нас тогда поляки цветами встречали?


– Правда, – слегка улыбнулся Ростовцев и добавил: – Сам лично видел!


– А правда, что вы в «СМЕРШе» служили?


– Служил, да, – почему-то поморщившись, как от приставания надоедливой мухи, ответил учитель.


– Расскажите, пожалуйста! – чуть ли не хором выдохнул весь класс и застыл в нетерпеливом ожидании, заинтригованный.


Олег Иванович нахмурился, мельком взглянул куда-то в сторону, в окно, сложил свои тонкие нервные пальцы замком, хрустнул ими и неохотно, выдавливая из себя по одному словечку, коротко ответил:


– Подразделение, где я служил водителем, принимало участие в боевых операциях на Западной Украине и в Западной Белоруссии, а также в Польше. Искали, в основном, власовцев, националистов и диверсантов. В Польше же для меня фронт и закончился, – и Ростовцев, поджав губы, сделал многозначительную паузу, давая понять, что рассказ его на этом завершён.


– У вас орден Красной Звезды, – не отставал я, – расскажите, за что?


– За успешно проведённую операцию! – чётко проговаривая каждое слово, сухо проговорил Олег Иванович и добавил: – Давайте не будем отвлекаться от темы занятия.


Больше он так ничего и не рассказал тогда, а сейчас не спросишь – его уже давно нет на этом свете…


Я до сих пор не могу себе представить почему-то Олега Ивановича солдатом… Мягкий и утончённый – его облик не увязывался никак с моими представлениями о фронтовиках. Может быть, во времена своей молодости он был иным? Этот воспитанный в традициях старой русской интеллигенции человек и война не сочетались совершенно… Хотя и Булат Окуджава, пройдя всю войну в пехоте рядовым, сумел же сохранить в себе то, что было заложено Богом и воспитанием.


6.


Следующим фронтовиком, из которого я пытался вытянуть рассказы о войне, был муж тёти моего отца – Иван Никанорович Гулидов. Он воевал на двух войнах: с немцами и с японцами. Воевал в пехоте – «царице полей», лишился правого глаза – его заменили искусственным, а на правом плече у него был большой страшный шрам от рваной раны в виде буквы «У». Награды у него тоже были, но он носил только колодки, запаянные в целлулоид. Невысокий, полненький, деятельный и напористый, имевший собственное мнение буквально обо всём, он не пил, не курил, одевался франтом на европейский манер и выглядел моложе своих лет. Жили они в Таллине. Никанорыч (так его все звали) служил в звании старшины в Таллиннской школе МВД.


Дядя Ваня с удовольствием показывал мне свои военные фотографии и словоохотливо пояснял:


– Вот я на заставе, на иранской границе, в сорок втором… Я там с тридцать девятого срочную начал. А в сорок третьем из войск НКВД нас передали в Красную Армию, сформировали дивизию и направили под Новороссийск и на Таманский полуостров – десантами… Меня при высадке контузило и ранило… – Он ткнул пальцем в своё плечо, в то место, где под рубашкой затаился старый страшный шрам: – Во, видал? От разрывной пули…


– А потом?


– Что «потом»? Лечился… – неохотно продолжал он, – до Румынии дошёл… После – через весь СССР – на Дальний Восток! На японскую…


– Ну, этих-то мы быстро разгромили!


– Ха, быстро! Ты думаешь, дружок, японцы – вояки плохие? Страшные… Фанатики! Он, японец, в атаку бежит, у него штык как тесак большой… «Банзай!» орёт, и этот штык может метров на десять метнуть. И попадёт! Не дай тебе Бог такого увидеть!


– А как же вам удалось уцелеть, дядя Ваня?


Никанорыч усмехнулся мудро:


– Так и удалось… После контузии глаз плохо видеть стал. Меня и определили в музыкальную команду. Я на трубе хорошо играл. А глаз уже после войны на стеклянный поменяли – операцию сделали.



7.


Тема войны сидела во мне занозой постоянно. Мне хотелось знать правду о том, как было на самом деле, что чувствовали люди на фронте, как воевали, как жили среди окопной грязи, крови, постоянного ожидания смерти, без малейшего понятия, когда закончится весь этот кошмар. Как менялось их сознание от того, что убивали они, убивали их товарищей… Как выживали, почему не хотят рассказывать подробно? Неужели до такой степени тяжелы их воспоминания, что даже и через сорок лет тяжко воспроизвести вновь всё, даже просто в собственной памяти?


В институте, где я учился после школы, у нас, конечно же, были преподаватели-фронтовики. Их фотографии при регалиях висели на втором этаже, рядом с ректоратом, на отдельном стенде, с указанием воинских званий и военных специальностей. С фотографий они смотрели задумчиво и устало, как будто просили не ковырять лишний раз те пласты памяти, куда запрятали они воспоминания своих военных лет. Расспросами их никто не донимал. Сами же они тоже не любили выступать.


Фотографии преподавателя философии, доцента Силаева среди них не было. Этого худого, носатого, желтолицего, желчного старика, похожего на католического монаха-иезуита (именно такими я их себе представлял), не любили. На лекциях он бубнил скрипучим монотонным голосом то, что знал, видимо, отлично, но до других доходило с трудом или же не доходило вообще. Хотя на экзаменах он не вредничал, даже бывал снисходителен, его не любили всё равно... И прозвали Муходохом.


Но однажды, серым и сонным ноябрьским утром, когда первой парой на нашем курсе был его предмет, мы круто изменили своё мнение об этом человеке.


После звонка, войдя в аудиторию и сухо поздоровавшись, Силаев не взгромоздился, как обычно, на кафедру, а взял свободный стул и уселся перед ней, напоминая своим видом нахохлившегося растрёпанного воробья на голой ветке. Выставив свои худые, как у кузнечика, ноги с острыми коленками, оглядел весь курс тусклым взглядом и спросил неожиданно возвышенным и оттого гнусавым тоном:


– Товарищи, кто знает, что за день сегодня?


Мы недоумённо замерли, растерявшись, а Силаев, не требуя ответа, продолжил:


– Этого числа, ровно сорок лет назад, я и мои товарищи по Московскому университету, некоторые профессора и преподаватели в составе коммунистического истребительного батальона вышли на позиции на Волоколамском направлении, чтобы не пустить немцев к Москве! – Тут его голос дрогнул, он покивал головой с реденькими, тоненькими серыми волосёнками на узком черепе и продолжал: – Я вам расскажу всю правду, как было… Жить мне осталось немного – я болен неизлечимо, а кроме меня, может быть, вам всей правды не расскажет никто! – и медленно оглядел аудиторию с притихшими студентами. Мы замерли в предчувствии того, что услышим нечто, несомненно, горькое и даже, может быть, запретное…


– Нас вывели в поле – в окопы, в снег, – тусклым, ровным голосом заговорил опять Силаев, – без достаточной еды, с одной винтовкой на двоих, без обмундирования – в чём были, в том и отправили на передний край… Дали каждому ещё по две бутылки с зажигательной смесью – танки останавливать… И всё! – Он пожевал губами, поглядел в пол и повторил тихо-тихо: – И всё…


А потом, снова возвысив голос до вибрации, до дрожи, продолжал монотонно:


– Никто нас военному делу толком не учил! Служивших в армии среди нас было мало, и их назначили командирами взводов и отделений. С нами из военных были один пожилой старший политрук и два пожилых же, из запаса, командира, их званий и фамилий я уже не помню – из райкома партии. И мы просидели кое-как сутки, греясь у костров, а к обеду следующего дня на нас пошли немецкая пехота и танки. Пехота и танки… И половина из нас тут же была выкошена их огнём, а половина не знала, что делать, и металась по окрестным рощам и оврагам, пытаясь хоть как-то закрепиться. Отступать было нельзя! – Он вдруг замолчал, потёр костлявой ладонью свой лоб и повторил: – Таков был наш коммунистический батальон… К вечеру по нашим позициям стали бить из орудий свои же! И мы не знали, где спрятаться от обстрела, и многие гибли, а раненых даже перевязать было нечем. Когда к нам на помощь подошли регулярные войска, от батальона и четвёртой части не осталось. Почти все, кто жив и ещё держался на ногах, были обморожены. Я до сих пор не могу сказать, сколько суток мы находились там… Многих убитых подбирать не стали – не до того было. И их списали пропавшими без вести. – Силаев посмотрел прямо перед собой, куда-то в бескрайнюю даль, а мне показалось, что взгляд его уже разглядел предстоящую всем нам вечность…


8.


Родителям моего одноклассника пришлось хлебнуть фронтового лиха сполна. Отец его совсем молодым оставил на войне обе ноги, а мама была медсестрой, потеряла после ранения глаз. В госпитале они и познакомились. Детей не смогли родить долго…


Его мама, женщина очень милая, улыбчивая, тихая, кавалер ордена Красной Звезды, о войне не вспоминала и, казалось, вовсе не была на фронте… Но однажды рассказала историю, запавшую в мою душу навсегда.


– В сорок втором году мы отступали по степям к Сталинграду. Наши бежали так быстро, – без волнения и не выражая никаких эмоций своим добрым, круглым, мучнисто-белым лицом, буднично и просто рассказывала она, – что бросили меня с ранеными, которые не могли ходить… А я – девятнадцатилетняя девчонка… Бинтов, медикаментов – чуть-чуть. И что с ранеными делать, я не представляла. Оказались мы в степной деревеньке, вместе с местными стариками… Кто помоложе, за нашими вслед убежали. Хорошо, в колодце вода была. Ребята пить постоянно просили – жара стояла. Мне страсть как боязно, одной-то… Собаки только воют… А раненых, как сейчас помню, – двенадцать человек. Трое умерли… Я их кое-как похоронила в одной могилке, документы к себе в сумку прибрала… Слышу вдруг: гул какой-то. Сначала не поняла, после сообразила: танки! Чтоб бежать – раненых бросить, – и в мыслях не было… Кое-как перетащила вместе с двумя дедами их в погреб, большой такой, каменный, на огороде одного из домов был… Раненым говорю: «Немец прёт! Тише, не стоните, терпите!» Танки проехали, слышу: мотоциклеты! Я чуть дверь приоткрыла – поглядеть. Вижу, немцы понаехали, столпилися вокруг колодца, воду пьют, а уже темнеет… После пошли по хатам шастать, что-то волокут, в коляски мотоциклетные пихают. И к тому дому подошли, возле которого погреб, в котором мы. Я сбежала от двери вниз по ступенькам. Глубокий погреб, холодно. А они возле самого входа что-то балакают. Наган со мной был, с полным барабаном. Ну, думаю, если зайдут – застрелюсь сама, а раненых-то авось не тронут. Наган достала, взвела курок, прислонила к подбородку… Саму трясучка так и колотит… Но Бог отвёл… Кто-то заорал громко, командир ихний, видать… Слышу: отозвались, загалдели и затопотали – бегом кинулись. Завели свои мотоциклетки, уехали.


Всё время, пока рассказывала, она сидела, будто окаменев, только вздыхала прерывисто. Мы слушали её молча, уже взрослые, молодые мужчины, отслужившие в армии, кое-что повидавшие, и даже представить не могли себе эту пожилую, рыхлую женщину девятнадцатилетней девчонкой – фронтовой медсестрой.


Что было дальше, она рассказала, плача. Раненых ей пришлось оставить на местных жителей: старых, немощных, обобранных немцами. А сама пошла по степи, не зная куда, безо всякой надежды… Дням потеряла счёт, ела зёрна неубранной, наполовину сгоревшей пшеницы, пока не пристала к остаткам какой-то пехотной части Красной Армии, оказавшейся в окружении и пробиравшейся к своим.


– А те ребятки, раненые, до сих пор мне снятся, – с непередаваемой горечью закончила она рассказ.


За что наградили её орденом – так и не сказала.



9.


В годы перестройки познакомился я случайно ещё с двумя фронтовиками. Жили они по соседству друг с другом. Один из них, в прошлом офицер НКВД, ярый сталинист и коммунист, ругал Горбачёва на чём свет стоит и выискивал везде контру, так как жила в его душе твёрдая уверенность в том, что сталинские времена вернутся обязательно. На фронте, естественно, служил в особом отделе. Второй – прошёл войну от Курской дуги до Чехословакии на танке. Его звали Михаил Иванович. Он был сух, сгорблен, невысок росточком. Выпив в честь Дня Победы, взволнованно рассказывал, что за войну поменял четыре экипажа, а сам остался жив, потому что был механиком-водителем.


– Башню Т-34, – говорил он, – сносило от прямого попадания противотанковой пушки или «Тигра», как ветром сдувало. Кто сидел в башне, тем конец!


А он успевал выскочить, пока огонь не добрался.


– Что же тебя, Михаил Иванович, в особый отдел ни разу не вызывали? – спросил его с ехидцей бывший энкавэдэшник. – За потерю машины-то.


– Почему, вызывали… – отозвался бывший танкист.


– И что?


– А ничего… Дальше фронта ведь не пошлют, – пожал плечами тот, – расстреливать меня – смысла нет… И так в любую минуту немец убить может… Поорут, попугают да отпустят… Служба у них такая была… Сам знаешь!


– Зна-а-ю, – протянул особист, сжал губы и жёстко произнёс: – сколько народу зря в расход пустили, эх! – и выругался, а после продолжил, почти со смехом: – Представляешь, случай раз был, ещё на финской! Я только училище окончил, и меня сразу на Карельский перешеек направили. Наступила зима, морозы – жуть! А мы в буденовках из сукнеца, в шинелишках и в сапожках. Я дежурил на станции в тот день… Небольшая такая: всего две ветки, водокачка и вокзальчик деревянный. Докладывают: воинский эшелон пришёл. Я с начальником станции и с военным комендантом – бегом встречать. А эшелон-то – паровоз, теплушка и три вагона… Но в сопровождении воинского караула! Мы друг на друга поглядели – не иначе тёплое обмундирование привезли! Рады были до смерти. Срываем пломбы, открываем – во всех трёх вагонах гармошки! Нет, ты представляешь, Миш! Дух боевой у красноармейцев поднимать! Мать-перемать, так-разэтак!


Я в растерянности не знал, как мне на это реагировать: удивляться, негодовать, смеяться?.. А старый воин Михаил Иванович только грустно покивал головой. Наверное, он и похлеще видывал…

Загрузка комментариев к новости.....
№ 2, 2018 год
Авторизация 
  Вверх