petrmost.lpgzt.ru - Проза Карта сайта|Обратная связь|Подписаться на издание    
 
Проза 

Ну здравствуй, Бог

20.10.2018 Татьяна Скрундзь
// Проза

- Я больше не могу! О, если б, меч подняв,


Я от меча погиб! Но жить – чего же ради


В том мире, где мечта и действие в разладе!


От Иисуса Петр отрекся... Он был прав».


(Ш. Бодлер «Отречение святого Петра»,


пер. В. Левика)



«Прежде нежели позвал тебя Филипп,


когда ты был под смоковницею,


Я видел тебя».


(Ин. 1, 48)



Ранним утром в Городе никогда не бывает свежо, разве что совсем некоторое время. Свежо коротко и прозрачно, еще не зачаровано смогом проспектов и шумом автомобильных перебранок. С мая по сентябрь просыпаются первыми и начинают петь беззаботные летние птицы, им нипочем дымящие трубы Завода, дышащий сероводородом и аммиаком воздух, пыльный сквозняк моноблочных многоэтажек, лязг трамвайных перегонов. Они ничего не знают о списке самых загрязненных Городов человеческой планеты, да и о планете они тоже ничего не знают, как не знают и о зиме. А поют они только о том, что знают, – о небе, солнце, дожде и ветре, о мошках и комарах и, может быть, еще о брачной жизни в своих гнездах и сердцебиении своих птенцов сквозь скорлупу не высиженных еще до конца яиц.


А вот в декабре или январе, а тем более в феврале, в мертвецки холодном, закоченелом воздухе, птицы молчат или хрипят, но никогда не поют, кашель сжимает их птичьи горла. Просыпаются они поздно, чирикают пугливо и спешно, летают низко и редко. Это странно, потому что как раз зимой запах сероводорода не слышен, пыль не клубится, а клубятся волшебные, белые метели, но, видимо, птицам действительно наплевать на это, их интересует только тепло и жизнь, чего зимой, увы, в этом Городе нет и никогда не было.


Сегодня как раз февраль, раннее утро, день еще до конца не растопырил сухие серые очи, и сумрак еще влажно липнет к лицу. Сергей курит третью сигарету, стоит на остановке между двух мусорных «бетонок» с дырявыми доньями, думает о летних птицах. Зимой первые звуки городского дня рождаются со стороны автопарка и крупных проспектов. Там, где ходит общественный транспорт, собирая по пути рабочих, чтобы везти их к проходным городских предприятий на утреннюю смену, там уже что-то шумело, что-то проезжало, сигналило – редко, вяло, издалека.


Кроме Сергея на остановке стоят еще трое. Это зябкие похмельные люди, они жмутся от холода, переступают с ноги на ногу, курят такие же терпкие сигареты, как у него, греют руки в карманах курток, злятся на холодный воздух, вчерашнее пиво, нерадивых работников автопарка. Они торопятся, и потому стоят на месте, ожидая. Они проявляют ответственность, и потому ежеутренне забывают обо всем на свете, кроме номера нужного автобуса и часа начала смены. Они – маленькие люди большого мира, на которых стоит он, словно на множестве крошечных ребер огромного кита, не смеющего бить хвостом, чтобы ненароком не стряхнуть со своей голодной, костлявой спины Землю, Космос и этот Город. Сергей знает о них все, потому что они вместе причащаются графита и огня вот уж более десяти лет, и если кто-то из них изничтожается в лаве раскаленной стали или уходит живым, на его место тут же приходит другой точно такой же и так же, как все остальные члены Завода, становится одним из ребер в едином теле гигантского животного, имя которому – Рабмирасего.


Предрассветный сумрак еще держит Город в сонном забытьи, но с каждой минутой, потягиваясь и дрожа под зябкими солнечными лучами, отступает перед непременным утром. В этот час над Сергеем закаркала ворона. Сначала недовольно, ворчливо, она возвестила нечастым граем о своем пробуждении, а полминуты спустя зашуршали мерзлые ветки на дереве, что нависает над остановкой ровно столько утр, сколько стоит здесь Сергей, и, вероятно, еще больше: ворона взвилась вверх, торопясь куда-то по своим делам. Старый, сколиозно изогнутый тополиный ствол, частично вросший в кривой металлический карниз остановочного павильона, заскрипел, застонал и умолк. Сергей посмотрел на след вороньего крыла, начертанный на низкой облачности, на тополь, показалось, что тот устало переступил огромными, распарывающими мерзлый асфальт корнями и встал, как прежде, притворяясь неживым.


Автобуса не было уже минут пятнадцать, а то и двадцать, если считать время сигаретами – одна в три-пять минут; ноги в осенних ботинках быстро замерзали, старый пуховик закоченел, переставал согревать. Ожидание затянулось. Сергей выходил на смену каждое непродравшее глаза утро, кроме двух дней из семи. Всегда все было одинаково, но так долго – еще никогда. Время стало змеей, змея растянулась на морозе, кажется, собралась впадать в спячку, ее нужно было пнуть, заставить двигаться дальше, но это занудно и лениво, охоты Сергей не испытывал, он знал и эту змею, она давно ползла через всю его однообразную рабочую жизнь.


В этой жизни были и ворона, и остановка, и тополь, и ожидание автобуса по утрам, и одинокое пиво по вечерам, гладко выбритые на затылках и подбородках, чумазые, с грязными ногтями, металлурги в цеху, ковши с жидким металлом, Завод – город в Городе, где повсюду носился привычный запах тухлых яиц, из которых никогда не вылупятся птенцы и в которых никогда не стучали их маленькие сердечки. Было положенное «за вредность» молоко в столовой и дома, в холодильнике. Был стриптиз-бар по субботам, американские кинокомедии по воскресеньям, Крым по отпускам, была и недавняя и – клянусь, говорил он себе, последняя! – сука-любовь. Была старенькая мама и ее дачный участок, было прошлое с детством в нежной дымке игр, впечатлений, собак, друзей, с безбашенным студенчеством в колледже, а по-русски – технаре. Была даже бывшая жена, где-то между колледжем и последней сукой-любовь! клянусь, последней… И дочь, которой он когда-то читал «Красную Шапочку», а потом перестал, потому что жена унесла с собой и дочь, и все ее книжки. Все это было, жило, существовало само по себе, где-то далеко и вокруг, в прошлом без настоящего, в настоящем без будущего, просачивалось в самосознание Сергея редкими каплями, а в лучшем случае тонкой струйкой чего-то свежего, как ледяная вода в источнике под одинокой пальмой умирающего оазиса посреди пустыни.


Когда Сергей пил эту воду, он прекращал просто созерцать и начинал понимать сущность самого взгляда на вещи, он становился Сократом и Лао-Цзы, все знания мира притекали в его натруженный рабочим бытом мозг. Это случалось недолго и одноразово, заканчивалась бутылка пива, кино, нехитрая компания или очередная женщина, и все оставалось, как раньше, сухо и беспочвенно, а все потому, что в Городе никогда не бывало свежо, разве что совсем короткое время.


Зато каждый день, кроме двух из семи, определенно и доказательно заявлял о себе огромный металлургический Завод – город внутри Города. Завод жил по особым законам и, подобно тоталитарному государству, не терпел на собственной территории ничего, что прямо не относилось к его необычайно важной деятельности. Он пыхтел от натуги, стараясь обеспечить занятостью и необходимостью все свои человекосоставляющие, скорбел о несбыточном, если кто-то добровольно уходил от него навсегда: так, будто плевал в его железную закопченную душу. Завод любил людей и ужасно скорбел.


Сергей не хотел огорчать Завод, сочувствовал ему, был привязан фибрами, телом, привычкой. Он единялся с ним уже более десяти лет, а это не шутки, это серьезный срок. Но это все поэзия, а если серьезно, то Завод, как и Город, кормил его семью, без них давно и наверняка погибли бы и мама, и жена, и дочь, да и он сам не выжил бы без столь крепкого плеча, мечась между всеми ими заколесованной белкой… В общем, вопрос был решенный, в конце концов, Сергей просто старался оставаться добротным ребром Рабамирасего и не нарушать композиции. Все было, все стало, все будет стать, думал он и глядел на тополь, жалея его сколиоз, и на след вороны и нисколько не мечтал о крыльях, как можно было бы подумать с первого взгляда, нет, иногда можно и просто посозерцать, это ни к чему не обязывает, особенно к напрасным фантазиям.


Еще трое на остановке не смотрели, не грезили, не негрезили, не топтались, ругались молча и были похожи друг на друга как близнецы – угрюмые брови, широкие торсы, темные куртки, синие джинсы с оттопыренными коленками – здоровые работяги, мужики возраста, не определенного ничем, кроме гибких временных рамок между дипломом ПТУ и универсальным складным гробом в похоронном бюро. Настоящие кореша, братья по разуму, сопричастники графитовой крови Завода. С такими можно пить пиво в пятницу, а в понедельник орать друг на друга неотборным матом, а потом снова пить пиво в пятницу или в тот же самый понедельник. Так вырастает в стесненных условиях суровая мужская солидарность, возникает допонимание, рождается смирение.


Сергей докурил, рассеянно огляделся направо и налево на обе цилинд­рические «бетонки», присыпанные легким снегом, растерялся от равновесного выбора, снова задумался. По всей видимости, он был очень задумчивым человеком, он любил подумать, а не только посозерцать; когда-то давненько, в школе, в прошлой жизни, и, быть может, в колледже, он еще любил читать книги, великолепные поэтические книги. Правда, после стало некогда: жена, работа, потом другие, а думай не думай, окурку плевать на выбор, на стихи и сказки, на Пушкина, Шарля Перро и Шарля Бодлера, на Сократа и Лао-Цзы, он горит и тлеет. И когда огонек все же обжег пальцы, Сергей легким щелчком отбросил его в сторону остановочного павильона. Окурок ударился в похабное граффити на стенке, железной, крашеной, ободранной; обиженно высек сноп искр и выдохся – упал рядом, потухший и от этого какой-то тоскливо-грустный.


Но тут подуло. То ли ветер, то ли свежо, только если и свежо, то не благоуханно, а скорее наоборот. Сергей оторвался от немечтательной задумчивости и увидел старика. Тот вышел из-за стенки, нетвердо, жмурясь спросонья, знобясь. Клочковатая седая борода, крошечные сосулечки под рыхлым носом и вокруг рта, драная шапка-ушанка. Мешком висела на нем старая тертая одежонка, на ногах стоптанные то ли сапоги, то ли валенки. Старик помялся, взглянул на Сергея, подошел, криво лыбясь, протянул руку, пожевал фиолетовыми от холода губами и произнес сипло, шепеляво:


– Сынок, дай мелочи, а? Хоть копеечку.


Ладонь старика была красная, с глубокими линиями, в линиях сидела и копошилась многодневная грязь. Пальцы показались Сергею неживыми, толстыми, грубыми, как будто и не пальцы вовсе, а вырезанные в форме пальцев деревяшки. От него пахло дешевым пойлом и грязным телом. Сергей непроизвольно поморщился, но постарался не показать вида; мерзко бывает, когда морщишься, а не когда чуешь запах. К тому же ленивая змея-время вдруг поползла быстро-быстро и, извивая длинный хвост, напомнила, что автобус вот-вот подойдет, а подавать просящим Сергей считал одной из обязанностей любого гражданина-ребра Рабамирасего. Поэтому он поспешно полез рукой в карман пуховика, нашел несколько круглых холодных монет, достал, ссыпал скупой горстью в стариковскую руку; она подрагивала, прося. Старик не уходил, смотрел, смеялся глазами, не по-стариковски ясными, задорными, счастливыми, совсем непохожими на вороний след или на стон тополя.


– Спасибо, – сказал заискивающе и руку с деревянными пальцами не убрал.


– Ну, батя, чего тебе еще? – спросил Сергей. Получилось ласково. – У меня больше и нет ничего.


– Как нет?


Удивленные косматые брови зашевелились на морщинистом лбу старика, от этого стало любопытно, вид его походил на карломарксовый антипод – смешной и лохматый. На такого орать матом бы не захотелось, а захотелось бы только поить пивом в пятницу и в понедельник тоже, особенно если старика помыть перед этим швейцарским шампунем, чтобы борода и брови его стали мягкими и шелковистыми. Старик снова прошамкал губами, опять пошевелил морщинами лба и только потом осведомился:


– А как же ты поедешь?


– На проездном поеду.


– А что ты кушать будешь?


– В столовой покормят.


– А что же ты дома кушать будешь?


– Ну, бать, тебе-то что? – Сергею становилось раздражительно, неприятно, обидно, расхотелось мыть нищих и выпивать с ними, разве что квас, и то в форме милостыни. Минуту назад он действительно отдал старику все имеющиеся при себе деньги, но сделал это не задумываясь, от души, в порыве.


«Иди уж, Бог с тобой», – подумалось и взгрустнулось.


– А я и есть Бог.


Будничное заявление, ничего себе, приятно познакомиться. Сергей сначала не понял, не догадался, уставился на нищего, хмыкнул, икнул, прихрюкнул. Вот это похмелье! Здорово, ворона накаркала, тополь нашуршал, змея насвистела, а автобуса все нет, и мужики на остановке стоят не двигаясь.


– И не так уж и много ты вчера выпил, – добавил старик и блеснул глазами болотного цвета.


– Ты, батя, что, шутишь так? – понизив голос и чуть наклонившись к деду, спросил Сергей. Клубится изо рта пар, наступает тайна, или это игра такая, это все равно как. Пускай, пока время есть, а транспортного средства – нет.


Нищий заговорщически, многозначительно покивал, помолчал.


– А ты сам как думаешь?


Прошло немного настоящего, сдвинулось в прошлое, змея поползла дальше; Сергей вникал, разглядывал. Вчера вечером он опустошил три-четыре пивных банки, как всегда, это доза. Немного для него, во всяком случае привычно, но в совокупности с магнитными бурями, а их обещали, для легкого недомогания вполне хватит. А и мало ли какой конфуз случается в жизни. Пожалуй, фраза о Боге сама вырвалась, он не заметил, вот, люди во сне разговаривают, ходят, бывает, а он что, он, может быть, тоже самопроизвольно, неумышленно, сомнамбулически. А пьют все, рабочий люд особенно, догадаться нетрудно, коли не совсем дурак. Однако старик подшутить решил, чай, и денег хочет выманить побольше. Так ведь дал уже, будет с него.


Подозрительность сузила зрачки рабочего человека, заставила забеспокоиться о паспорте, воспроизвести в уме номер мобильного телефона начальника, спохватиться о неоплаченных счетах за квартиру, долгах по алиментам, припомнить спертый в прошлом месяце из супермаркета шоколадный батончик, басни о личной жизни, которыми он кормил сослуживцев, в то время как мастурбировал три раза в неделю под ночным одеялом – спальник синий в желтых, с мультяшными глазами, звездах, мама купила, «ты же мой ребенок, что в пять, что в тридцать пять». А два года назад соврал ей, что с женой налаживал отношения, как раз в процессе развода, а сам ходил к ней, к – клянусь, последней! – суке-любви. Мама все поняла, конечно, столкнулись в хозяйственном магазине, они покупали кошачий корм, у нее была кошка, да, было неловко, но молчаливо, мама женщина хоть и пожилая, но тактичная, вежливая, никогда не бранится и откровенностей не требует, но дискомфорт все равно остался.


– Не похож, – заключил Сергей, ухмыльнувшись, и отошел от сумасшедшего чуть в сторону.


Старик шагнул за ним. Бодро. Уверенно. Выпятив грудь.


– А ты попробуй. Скажи, чего бы ты хотел?


Волна презрительного недоверия схлынула пенной оторопью. Как «чего бы хотел»? Да ничего бы не хотел. Не то чтобы возможно вот так запросто загадать желание, будто перед ним стоит Дед Мороз или там Царевна Лебедь какая, решительно довериться чудному старику, этому карломарксову антиподу, вовсе нет. Но вопрос-то сам собой разумеется. Все хотят одного и того же, ничего не хотят, точнее, хотят ничего. И Рабмирасего, несомненно, бесспорно, наверняка тоже хочет именно ничего, а иначе никак, иначе не был бы он Рабоммирасего, и даже ребром бы он не был; ведь если бы все ребра захотели чего-нибудь вместо ничего, они бы рассыпались, распались бы на атомы, улетучились, разлетелись по своим желаниям, формам, индивидуальностям.


А так – все вместе – сила, мощь, выстоять, продержаться… Как в венике. Скучно, конечно. Но, селяви, ничего не поделаешь. Маленькие люди большого мира очень ответственные, они отвечают за Землю, Космос, Город, они не имеют права хотеть что-либо, они не имеют права не то что на желание, но и на Деда Мороза и Царевну Лебедь, и даже на Царевну-лягушку рассчитывать не смеют. Это все детство, это все в прошлом, в бурном студенчестве, в крайнем случае, в суке-любви, но не здесь и не сейчас, на мерзлой остановке с покрытым инеем павильоном, сверху над которым еще не успел раствориться вороний след, а рядом и под его крышей курят одну за одной сердито коченеющие мужики, трое из ларца.


– Слушай, батя, а для чего ты мне такие вопросы задаешь?


– Я сказал тебе, кто я. Теперь так просто уйти не могу, – зашевелил бородой дед, звуча мягко и уступчиво. – Ты можешь попросить у меня все что угодно.


Сергей закурил новую сигарету. Четвертую. Это уже почти полчаса. Это слишком. Прошелся взад-вперед. Что же это за хмырь такой, думалось, прогулять, что ли, сегодня смену, уйти прочь, поспать до обеда, сбросить с своих плеч тяжелую Землю, закрыть форточки, не пустить сероводород в комнату, пожарить маме яичницы и прошлогодних грибов, они их вместе на участке собирали – опята – растут повсюду; умыть свое сонное, усталое лицо, прочесть книгу, о чем сейчас пишут, интересно? позвонить однокласснику, ему почти сорок, а ведь ни разу после школы не виделись, а какие были друзья, не разлей вода, в доску, в пепел, в прах. Все прах, все тлен. И нет никакой мысли, только единый момент счастья, Крым, море, цикады, короткая утренняя свежесть, когда не хочется спать. Но жена ушла, отросло пивное брюхо, щетина на подбородке, бритву забыл после прошлой смены в душевой ячейке...


– Я знаю, ты хороший человек, – снова вклинился старик в его скачущие теннисными мячиками мыслишки. – Припомни, мы как-то уже встречались. И прежде, чем ты задумался, я уже знал, что ты захочешь...


– Не помню. Но ты странный дед, ей-богу. Я бы и проверил, как ты говоришь, да впустую болтать не хочется. Не время говорить. Мороз.


– Всегда есть время, пока живешь, – нищий загадочно подмигнул Сергею, и ушанка его сползла на левое надбровье.


– Ну что тебе сказать, дед? Не пори ты чушь. Все равно ничего не понятно в этом мире.


– А ты спрашивал?


Старик прищурился, наклонил голову (точно, сумасшедший!), как зимняя птица, не поет, не чирикает, а шамкает, зубов, что ли, нет у него. Сигарета закончилась, они все время заканчиваются раньше, чем накуришься, Сергей огляделся вправо и влево, на цилиндрические «бетонки», отбросил окурок (тот высек искру, но не потух), отвернулся от старика, пошел затоптать, вздор, нелепость, чепуха. Так не бывает.


Минуты не прошло и секунды не пролетело, змея времени юркнула в асфальтовую щель между могучими корнями тополя; спиной Сергей услышал возню и голоса, дрогнул, обернулся с невнятным предчувствием разочарования, грусти, потерянного, прошлогоднего, как фантик от съеденной конфеты, как Новый год второго января. Улетал от него сумасшедший, уносил его ветер перемен, ветер необходимости, свежо закончилось, реб­ра Рабамирасего затрепетали. Два полицейских в сером тащили божественного деда в сторону патрульной машины, стоящей зеленым пучеглазым динозавром поодаль от остановки, тремя колесолапами на тротуаре, одним – на проезжей части.


Старик что-то напевал, легкомысленно и пьяно, вырываться не пытался, ноги его в сбитых то ли сапогах, то ли валенках, не поспевая за быстрым маршем конвоиров, спотыкались о землю, волоклись жалко и безучастно по притоптанной с рассвета пороше. Сергей замер, застыл, умер. Море волнуется раз. Море волнуется два. Морская фигура – жена. Крым. Мама. Мама. Сука-любовь. Детство. Жизнь. Змею на мыло. Время – ничто. Я хочу быть свободен. Я хочу жить!


– Эй, – рванулся он к патрульным, как певчая птица, что вылетает из клетки в стекло окна изнутри душной квартиры. – Эй, погодите!


«Серые» уже заталкивали старика в машину, он не сопротивлялся, только валенок потерял, и валенок теперь тихо валялся под самым хвостом патрульного динозавра, который со страданиями больного метеоризмом старого животного пыхтел и хлюпал выхлопными газами. Сергей подбежал, хотел было подойти к нищему, но патрульные оттеснили его, отбросили прочь, попрали, оскорбили, надсмеялись:


– Тебе чего? Ты его знаешь?


– Эй, дед! Дед, я обманул тебя. Прости меня, дед, – затараторил Сергей, не обращая внимания на полицейских и на их булькающего железного зверя.


– Отвали, мужик, неприятностей хочешь?


Отсек для задержанных, грязный, в замерзшей блевотине, унизительно тесный. Старика, как обезьяну при перевозке в зоопарк из джунглей, смяли, свернули в кольцо, закрыли, схлопнулся самозащелкивающийся замок. Патрульные стали усаживаться в кабину, театрально поправляли кобуру на черных кожаных ремнях. Такими свирепые отцы стегают розовые ягодицы малых сыновей своих, чтобы после из малых сыновей их выросли люди большого мира; малые, какими были и в сыновьях, но свирепые, как весь их род; они держат эту Землю, этот Космос, этот Город, работают на заводах и предприятиях и никогда не встречают сумасшедших нищих на остановках посреди утренней февральской стыни. Покойный отец Сергея ни разу не поднимал руку на свое чадо, впрочем, и ремня у отца не было – он носил подтяжки...


– Дед, прости! – выкрикнул Сергей последний раз, громко, скоропостижно утопая во внезапно осознанном бытии. – Я хочу! Хочу я!


За пыльным зарешеченным стеклом «обезьянника» мелькнула растрепанная карломарксовая борода. Патрульный Уазозавр дернулся, рыгнул, ловко соскочил с тротуара на дорогу, брызнул соленым песком из-под колес, двинулся прочь, урча отныне и присно сыто и довольно. Мужики на остановке синхронно, как оловянные попугайчики, повернули на крик Сергея три одинаковые, черные в шерстяных шапочках, головы. Головы, бронебойные, проспиртованные, все вынесшие и все выносящие. Кто тут кричал? Кто тут посмел? Кто безответствен, глуп, нагл? Кто здесь забил хвостом? Кто раскачивает наш Город и наш Завод, наш Мир и Космос, нашу устойчивость, нашу великую миссию Рабамирасего? Но через секунду отвернулись: подъехал автобус. Загромыхали гостеприимные двери, пахнуло прогретым печкой салоном, потными, в шубах, пассажирами; мужики зашли внутрь, трое из ларца, марш-бросок, р-раз-два, двери закрылись, автобус помчался в том же направлении, что и УАЗ, укравший из-под носа Сергея веселого нищего и его свежо. Осталось только хрипло, уныло, морозно, и змея времени ползла дальше как ни в чем не бывало.


– Господи, где ты? Куда? – прошепталось Сергею тоскливо, а с носа капнуло и замерзло в воздухе что-то соленое, вязкое и горькое, как слезы кита.


Подуло метелицей.

Загрузка комментариев к новости.....
№ 2, 2018 год
Авторизация 
  Вверх