Чт, 27 Июня, 2019
Липецк: +22° $ 62.91 71.60

Анатолий Байбородин. Песня журавлиная моя...

Анатолий Байбородин | 12.04.2019 12:16:58
Анатолий Байбородин. Песня журавлиная моя...

Анатолий Байбородин – прозаик, публицист, главный редактор журнала «Сибирь». 

Лауреат ряда литературных премий. Живет в Иркутске. 

ПЕСНЯ ЖУРАВЛИНАЯ МОЯ…

Повесть

…Тихо отчаливал старый паром, тихо скользил по сомлевшей на солнце белёсой и сонной реке. Глухо; лишь журчала вода за кормой, всплёскивала, лобзая ржавые борта. Стриженные «под ноль» колхозные призывники протяжно и томительно глядели с парома на уплывающий берег, где белели шиферными крышами избы и амбары села Покровка, где печально замерли отцы и матери, други и подруги… Парни стояли, не шелохнувшись, словно уже в боевом строю, словно приросли к дощатому настилу, боясь спугнуть ощущение последних судорожных объятий, лёгкий запах девичьих волос, волну дыхания на щеках...

Рядом с призывниками русокосая и голубоглазая баба в цветастом полушалке, оплывающем на плечи, в цветастом сарафане, отчего похожа на васильковое и ромашковое поле. Среди парней-призывников… среди их любви и печали от недавней разлуки… в далёкое далёко увозил тихий паром чудную бабёнку, сидящую на чемодане. Сонный покой в её лице, щекастом, веснушчатом, в глазах, думно иль бездумно обмерших, безбрежных, безмятежных, как томное, знойное небо; и лишь колыхала пухлые губы блажная улыбка, когда косилась на призывника… сухой, долговязый, каланча… что, опустив вихрастую голову, печально глядел на русую косу и молча сжимал девичьи ладошки. Убережёт ли косу?.. не расплетёт ли?.. – Парень на три года во флот идёт… А дева, что алый цветок, на который и летит мотылёк…

Паромный народ, узрев робкую парочку, утих; затаилась, задумалась и полуденная серебристая река, бережно, абы не расплескать любовь, несущая паром с парнями-призывниками, что все ещё глядят на девчонок, оставленных на берегу… А мне, усталому бродяге, развеявшему любовь на шалых городских ветрах, вдруг помянулась скорбная частушка; её пели отчаянные девахи на армейских проводинах:

Милый в армию поехал,

Не оставил ничего,

Только лёгонький поминочек —

Ребёнок от него…


Ещё помянулось: топал хмельно и раскачисто по узкому и шаткому мосту, повисшему над закатной речкой; вижу, на мостике темнеют два силуэта, и я вкрадчиво, шёпотом шёл мимо чужой любви, стараясь не греметь сапогами, но вдруг и не по воле своей замер от тоски по юности, спалённой грехом: «Зачеркнуть бы всю жизнь да сначала начать…».

На чудную бабёньку, что нет-нет да и гляделась в реку, словно в зеркало, с берега тоскливо взирал мелкий взъерошенный мужичок; и я, в те дальние восьмидесятые бродячий репортёр, был наслышан про их любовь и разлуку. В деревне же как: у околицы чихнул, посреди поселья «будь здоров» говорят; и ещё, бывало, не успеет синичка воркнуть, а про неё уже как про соловушку поют. Так и про эту забавную супружескую пару изрядно соткалось сплетен…

И полинявшая на солнце дремотная река, и паром с призывниками, и чудная и чудная бабёнька со своим мужиком привиделись, когда вспомнил потешную кинокартину, кою видел в дальние лета; и вся ныне запечатлённая любовная история вышла столь созвучна киношной.

Аграфена Павловна, вдовуха-вековуха, бывшая школьная литераторша, приютившая меня, домысливая и довоображая, поведала. Может, как вдова, шила широки рукава, было б куда класть небылые слова…

Клавдия Щеглова, в девках Полоротова, родилась и выросла в глухой таёжной деревушке; в городе выучилась на библиотекаря и была послана в село Покровка обращать здешний речной народец в книгочеев. Чтоб не одни школьники да служащие, но и мужики и парни почитывали книги, грели душу не водкой по прозвищу «сучок», а повестями Пушкина, Гоголя, Лескова. Три зимы и три лета библиотекарша, так её звали на селе, жила в светёлке у Аграфены Павловны… та ютилась в запечной каморе… а выйдя замуж, Клавдия укочевала к мужу в его родовое гнездо. Лет уж пять отжили, правда, чада не нажили, и вдруг мужняя жёнка по уши втрескалась в учителя литературы. И учитель, белокурый, по-отрочески ладный, зорево алел, нервно потирал очки, когда Клавдия, широкая, словно речной паром, покачиваясь на незримых волнах, плыла по библиотеке, и ветром сносило девку к учителю, который вечерами читал толстые журналы без картинок и выписывал в амбарную книгу мудрые мысли. 

Долго ли, коротко ли, стали голубки ворковать вечерами, беседовать об искусстве; и однажды учитель, когда остались с глазу на глаз, повеличал Клавдию Моной Лизой кисти художника Леонардо да Винчи. Тут Клавдия и ошалела, хотя поправила учителя: дескать, на Мону Лизу смахивает доярка Дуся Машанова, а она – толстопятая замоскворецкая купчиха, что сошла с Кустодиевского холста.

И все же учительские речи сладостно встревожили Клавдию …баба – горшок, что не влей, всё кипит… и, будучи в районном селе, спросила в книжной лавке «Мону Лизу».

– Разобрали «Мону Лизу», девушка, – развела руками пожилая торговка.

– Разобрали… – печально, но понятливо вздохнула Клавдия и подумала, что «Моны Лизы» сроду не залёживаются: – А «купчихи» Кустодиева есть?

– «Купчихи»-то есть в заначке, хотя и на «купчих» нынче большой спрос, – ответила торговка, приволокла репродукцию в резной золочённой раме и пояснила: – «Красавица», Кустодиев…

Оглядела Клавдия нагую, обильную красу-русую косу, но постеснялась брать, хотя, пожалев торговку, что волокла из чулана тяжкую картину, и чтобы внести хоть малую лепту в торговую выручку, взяла картину Васнецова, где Иван-царевич, обняв царевну Елену, скачет на Сером Волке сквозь угрюмую, дремучую тайгу. Клавдии померещилось: Иван-царевич похож на школьного учителя, а ежели бы с русой бородкой, то смахивал бы и на красавца-жениха, что перед венчанием в храме держал невесту за бледную, яко свеча, сухонькую ручку, ожидаюче глядя на алтарь, откуда явится батюшка. Обручение и венчание Клавдия узрела, словно чудо, в далёком студенчестве, когда вещим ветром занесло деваху в храм, чудом не порушенный в зловещую хрущёвскую «оттепель». Ночами …спала она теперь порознь с мужем, в горнице, на тахте… а ино и посередь дня блазнилось грешной: она и учитель замерли пред святым аналоем и ждут, когда батюшка нанижет золотые кольца на их персты и возложит венцы на их счастливые головушки…

* * *

Когда сосны алели в закатном зареве, покровский народец видел: чудная парочка …баран да ярочка… за околицей бродит, а может, и блудит; а бобылка божилась, что Кланька по давнишней дружбе поведала о роковой страсти: мол, однажды не удержалась и поцеловала учителя в губы, а парень испуганно шатнулся: «Что вы творите, Клавдия Ивановна?! Я же вас люблю платонически…» «Это чо, через плетень?» – заржали бы деревенские мужики, словно жеребцы застоялые. 

Саня Щеглов, муж Клавдии, знатный деревенский плотник, как и водится у мужей, последний проведал о том, что баба его хвостом вертит; и когда лоб зачесался …видно, рога резались… поинтересовался: 

– Ну, что, Полоротова… – в сердцах Саня обзывал бабу девичьей фамилией, – на мужиков потянуло?! Романов начиталась, прекраса кобыла савраса?!

Клавдия, в отличие от иных библиотекарей, любила читать; в избе, бывало, ни убору, ни прибору, мужик голодный, а баба посиживает с книгой возле окна и на Санино ворчание ухом не ведёт. Махнёт Саня рукой, напялит фартук и самолично жарит, парит, а надо, так и бельишко постирает в машинке. Проведав о сём, Санины родичи осудили невестку: мать, жалеючи сына, плакала, отец велел чаще поколачивать Кланьку, а баба Ксюша горько пожалела, что присушила девку малиновым вареньем, над коим шептала любовную присушку. И до умопомрачения начиталась Клавдия любовных историй, коими избы-читальни кишмя кишели, и даже осилила куртуазный роман о рыцаре Тристане и принцессе Изольде, отчего легко пал на душу и роковой шекспировский роман, после которого сельская книгочея иногда печально и певуче шептала: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…», при сём вздыхала, как вздыхают коровы, тоскливо пережёвывая сухую солому, поминая летнее разно­цветье-разнотравье, где кружил породистый бычок.

…Канет четверть века, и, поминая сладостные страдания, Клавдия, детная баба, услышит потеху, поведанную здешним батюшкой, отцом Евгением, гостившим в итальянском городе Верона, который ославился любострастием Ромео Монтекки и Джульетты Капулетти.

…Туристы, коли без Бога и царя в пустозвонной башке, оказавшись подле статуй …собачушка, кошурка, дойная корова, скаковой жеребец… загадав желание, исподтишка ли, откровенно ли, потрут где нос, где хвост; в Вероне же, пробившись к статуе Джульетты, трут её бронзовую грудь, тьмою рук вышарканную до серебристого блеска, при сём c пеной на губах бормочут заклинания; и благо… благо, что рядом нет Ромео, а то и Ромео бы потёрли…

Волновалась Клавдия, читая любострастные романы, а уж как дошла до блудных сказов Ивана Бунина, то и вовсе ошалела от блажных мечтаний, правда, всякий раз краснела, словно юная гимназистка, когда писатель откровенно живописал тёмный, мимоходный блуд, что походил бы на грубые звериные случки, кабы не столь нежный стиль изложения. 

Блуждая в любовных историях, воображая себя Изольдой, Джульеттой, бедной Лизой, тургеневской девицей, бунинской Русей либо иной дамой сердца, воспетой любострастными певцами, Клавдия пыталась вообразить Тристаном или иным рыцарем своего приземистого, косолапого мужа, но выходило горько и смешно: Саня – рыцарь?.. Кого смешить?! И теперь, слушая школьного учителя …вот рыцарь сердца!.. Клавдия гадала: каким шалым ветром занесло её, высокую, статную, с институтским «поплавком», в жёны к недомерку Сане Щеглову? Вроде, полюбила плотника за его любовь и думала, через год понравится…

Прознав бабьи шалости, Саня решил сор из свежесрубленной избы не выносить, а под лавку копить; мыслил укрыть бабий грех, а Бог ему два простит, но в деревне на виду даже помыслы, обросшие домыслами; в деревне добрая слава лежнем лежит, а худая как ветер летит. С другого края села приметелила баба Ксюша, не то молодуху осрамить, не то супругов примирить, но Саня не пустил старуху даже в ограду. И отца, с которым плотничал, осадил, когда тот завёл было речь о Клавдии… 

Мужнин грех за порогом живёт, а жена грех в избу несёт, вот жизнь избяная и пошла кувырком: если и раньше изба не славилась красными углами и печёными пирогами …Клавдия вечерами читала романы, лёжа на диване... то ныне и вовсе обеспризорилась. Верно молвлено, бабьи умы разоряют домы… Саня, любя как душу, решил потрясти бабу как грушу: подпив для храбрости, кинулся было на Клавдию с кулаками, но, будучи на голову ниже и вполовину уже, словно башкой о скалу ударился и откатился. Но …бил дед жабу, грозясь на бабу: Саня в сердцах саданул стаканом по зеркалу, где маячила его злая багровая рожа.

Порешил было учителя за хохол да об стол: нагрянул, когда паренёк, заломив русую головушку, обморочно запахнув глаза телячьими ресницами, токовал посреди избы, словно тетеря посреди ельника:

Я помню чудное мгновение,

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты…


В сие чудное мгновение и явился хмельной и злой Саня.

– Воркуете, блудодеи?! – прохрипел плотник и, хотя от горшка полвершка, чёрной тучей пошёл на учителя, но тот, не ведая страха, лишь поправил очёчки в тонкой, золотистой оправе и возмущённо спросил:

– Блудодеи?.. 

– А кто же вы?! Кто она, ежели при живом-то муже…

– Да как вы смеете такое говорить?!

Бесстрашие учителя смутило Саню, сбило боевой азарт, а учитель пуще наседал:

– Да как вы могли такое подумать о Клавдии Ивановне?! Как вы могли целомудренную женщину повинить в таком страшном грехе?! Нет, вы не достойны своей жены! Вы же варвар… Я на месте Клавдии Ивановны покинул бы такого самодура и уехал бы из вашего дикого села…

* * *

Вскоре сам литератор укатил из дикого села в умный город; поступил в аспирантуру и поселился в аспирантском общежитии; а Клавдия, истосковавшись по учителю, рванула в Иркутск на поиски любви. Полетела птица-синица за тридевять земель, за сине море-окиян, в тридесято царство, бусурманско государство, где берега кисельные, реки молочные. Саня, скрипя зубами, смирился, хотя стонала и плакала душа, о чём мужик и мне печалился, когда, умостившись на плешивом бревне, пили мы однажды приторно-сладкий портвейн «Три семёрки» и глядели в потаённо тёмную, мятежно спящую реку, устало вздыхающую и бормочущую спросонья.

По-деревенски непраздный …плотницкая бригада детские ясли рубила… ершистый мужичок, словно высоко спиленный скорбный пень, долго торчал на берегу, глядя на уплывающий паром любви; и слёзы туманили взгляд, и вольный речной ветер трепал полы его клетчатой рубахи навыпуск. Пять лет прожили, но любовь его не полиняла, не износилась, разве что, упрятавшись поглубже, стала несуетливой и невыпяченной.

А на тихом пароме, похрипев прокуренной глоткой, откашлявшись, запел незримый мужик и потянул песнь неожиданно ясным, распевным голосом, и над маревной рекой, над становым левым берегом со скалистым крутояром и правым берегом с пойменными лугами и кочкастым калтусом широко и вольно закружилась русская песнь:

Ты лети от Волги до Урала,

Песня журавлиная моя…

Какая ж песня без баяна?

Какая ж зорька без росы?

Какая Марья без Ивана?

Какая Волга без Руси?


С улыбкой помянула Клавдия: сумерничают, бывало, на крыльце, и Саня, отмашисто играя на гармони, оглашает двор и черёмуховый палисад журавлиной песней, а допев, обнимет суженицу, отведёт от уха русую прядь-завлекалочку и прошепчет: «Песня журавлиная моя…»

Но, воистину, счастье без ума – дырявая сума. Деревенские мужики и бабы, что постаивали на речном яру, дивились дураку, когда Саня провожал срамную жену к другому и даже чемодан волок до парома. Посмешили народ Саня с Кланей: мужики зубоскалили, спле́тенные бабы мыли косточки непутёвой семейке, благочестивые бабы жалостливо вздыхали, сварливые старухи плевали, глядя, как Щегловы по витой козьей тропе спускаются с крутояра к речному парому, а богомольные старухи осеняли крестом их души: прости, Господи, не ведают, что творят…

Горькая тишь повисла над речным яром. Это какое же странное сердце у мужика, коли провожал жену к другому, коли во имя любви, а может, неясной, как «бегущая по волнам», грешной блажи, поступился своей намоленной любовью и даже мужицким чувством собственности?! «Лишь бы ты, Кланя, счастлива была… Тогда и я буду счастлив…» – Саня, словами не облачённо, в душе убеждал лобастого учителя: хоть мы и лапотные простецы, пропахшие дёгтем и потом, а тоже можем любить и нежно, и свято. Могла же Клавдия, усевшись на бережку и глядя в лениво текущую речку, блажить о чём-то, что не испробовать на вкус, – не хариус же копчёный, что не учуять и на ощупь – не из сельской же лавки; и любовь светилась от блажной бабы, застывшей в улыбчивом любовании миром и ожидании «чего-то такого» неясного, но красивого…

А на пароме иссякла, испелась «журавлиная» песнь, и …соль на Санину рану… довоенный певчий Вадим Козин завёл отчаянно печальное:

Веселья час и боль разлуки

Готов делить с тобой всегда,

Давай пожмём друг другу руки –

И в дальний путь на долгие года...

* * *

Скользил паром по затаённой реке, и Клавдия, умостившись на чемодане, вглядывалась в берег, где остался Саня, и томительно долгой, причальной волной нахлынули воспоминания… 

Клавдия в душевном укроме гордилась, что полгода дружили и лишь потом поцеловались; да разве и поцеловались?! Уличил Саня момент: закат на речке провожали, и зазноба, сидя на лысом бревне, блаженно укрыла глаза пушистыми белёсыми ресницами, тут Саня торопливо и поцеловал. И отпрянул испуганно: рука тяжёлая, даст по шее – с бревна слетишь.

Полгода парень, изнывая от нежности, пытаясь поцеловать, провожал Клаву до Аграфены Павловны, пожилой и одинокой учительницы, в избе которой приезжая библиотекарша снимала угол; полгода парень после кино и танцев отшивал деревенских ухарей, что волками рыскали, коршунами кружили вокруг библиотекарши. Вроде, не из красы …полноватая, мешковатая, конопатая, вроде ржаной каравай… а влекло парней; бывало, глянет синё и ласково, смущённо улыбнётся, и блазнится дуралею: однако, девка глаз на меня положила и вроде тревожно дышит, когда я в библиотеку вхожу… Но ухари боялись Саню: хотя и метр с кепкой, вроде, щелчком зашибёшь, да вот беда, коли с отроческих лет топором машет, то и по башке махнёт, долго не очухаешься. Да к сему ещё и пограничник, приёмами владеет, на арапа да голыми руками не возьмёшь; вот парни, позарившись на библиотекаршу, повздыхав, и отступались. Побаивались и Клаву: вроде, на обличку и простоватая, а другой раз из книжки такое загнёт, на кривой кобыле не объедешь. К сему Кланя лишь Саню и привечала, хотя и венца не обещала. 

Полгода плотник, вечерами торчал в библиотеке, пас Клаву; сперва листал журналы с картинками, нет-нет да и со вздохом косясь на библиотекаршу в короткой юбке, и та однажды усмехнулась: «Что ты, Саня, всё «Мурзилку» да «Крокодил» листаешь?! Взял бы книжку добрую да почитал…» «Можно и почитать, ежели добрую-то книгу, – согласился парень, – а то я читал лишь книжку про деда Фишку…» «Георгий Марков сочинил», – пояснила Клава и, ласково глянув в Санины глаза, так улыбнулась, что у парня голова пошла кругом. С той поры Саня журналы полистает, а как приспеет время запирать избу-читальню, возьмёт книгу под запись; и на другой день сдаст и другую просит. Клава пригрозила: «Буду содержание спрашивать, потом выдавать…» Пореже стал ходить, лишь когда прочтёт хоть бегло, наискось, чтобы промямлить, о чём речь в книге. 

Позже, когда мы посиживали с плотником на берегу, тот смехом поминал: «У меня кореш в парикмахершу влюбился и волосы кажно утро поливал из лейки, чтоб шибче росли. Малость отрастут, бежит стричься… Я кореша спрашиваю: «А ежли бы влюбился в Люську-медсестру, кажин день бы штаны спускал, чтоб она тебе в стегно укол ставила?.. А коли влюбился бы в Аду …самогоном из-под полы торгует… дак и спился бы на пару с Адой». А не ведал я, братка, что и сам вляпаюсь, буду книги читать. Зимой, когда работы мало, дак денно и нощно… А меня же за литературу из школы исключали. Ага… Учительша …вредная баба… пристала с ножом к горлу: перескажи про любовь Андрия к полячке. Помнишь «Тараса Бульбу»? Вот училка: перескажи да перескажи… Ага, буду я пересказывать, как сучка с кобелем снюхались… А та упёрлась: перескажи да перескажи, иначе на второй год оставлю, – она у нас классная была. И довела меня до белого каления: веришь, хрестоматию швырнул в лицо… Исключили бы, да мать все школьные пороги оббила, ноги до колен стёрла; и директоршу просила, и училку умоляла… Директорша сжалилась, на второй год оставила… С тех пор, братка, возненавидел я литературу, глаза б на её не глядели… А тут на тебе, читаю книжку за книжкой… В мастерских мужики, коли работы нету, «козла» забивают, либо исподтишка выпивают, а я с книжкой сижу. Смеются, холеры: мол, уж в доску зачитался, весь исчитался, да как бы не зачитался… Вот, братка, любовь до чего довела – книги читал. Дак и привадился и теперь на сон грядущий почитываю. Шукшина Василия люблю… Читал? Ловко там Шукшин про плотника завернул: помнишь, тот гостил у сына с невесткой, а те смотрели телевизор, а в телевизоре артист …плотника играл… топор по-дурацки держит; видно, сроду в руках не держал, а вроде, матёрый плотник. Ага… Короче, сосновый кряж чешет… Кого там чешет! Измывается над бедной древесиной и над ремеслом плотницким. И враньё же выходит… А плотник шибко не любил враньё, снял сапог и зафитилил в телевизор, брызги полетели…»

Да, почитывал Саня книжечки, а ночами, когда добрые люди спят, сочинял стихи …вот до чего Клава парня довела, палил по девке куплетами дуплетом… и даже избранный стих мне поведал, когда мы вечеряли на речном яру, завороженно следя за теплоходом, что тихо сплавлялся по реке. 

Я не ждал и не гадал,

Что, бродя полями,

От любови безответной

Зарыдаю с журавлями…

Упаду в траву

У речной излуки.

Неужели, Клава, нам

Светит лишь разлука?..

Журавли летят высоко,

Долог их полёт,

Клава рядом, видит око,

Ну а зуб неймёт…

Я сроду не сочинял стихов возлюбленным, не вымучивал куплеты, но, ёрник смолоду, скоморошничал: «О Муза моя!.. Муза Абрамовна!.. Посвящаю вам своё бессмертное творение: «Ветка сирени упала на грудь, милая Муза …Даша, Маша, Саша, Глаша… меня не забудь!»

Начитавшись до одури, беспрокло пытаясь овладеть крепостью …так Саня в сердцах обозвал неприступную библиотекаршу…. парень бился, колотился, Покров прошёл, а всё не женился; и порешил отступиться. Да и батя, тоже пожизненный плотник, ворчал, когда за ужином с устатку пригубили по стакану красного вина: 

– Саня, запрягай дровню, иши себе ровню. Ты, паря, на кого заришься?! Ты на кого заришься, аршин с шапкой? Кланька ж тебя на голову выше, а уж про ширь и говорить некого. Заспит ишо спросонья, как малого титёшника… Куда тебе, куль с костями!.. бегашь, бренчишь… А вроде жорный: жор нападёт, дак и пол-барана зараз уметёшь. Но, видно, не в коня овёс… А потом, Кланька же, Саня, образованная, а у тебя, паря, грамотёшки кот наплакал, семь классов да два колидора… Да и то в шарашке… Кланька в избе-читальне заправлят, а ты же, паря, однако, и «Муму» до конца не дочитал… Оно, конечно, не будь грамотен, а будь памятен… Но это, паря, раньше, а теперичи же без грамоты и шагу не ступи…

Тут встряла и Санина мать, нравом тихая, за малый рост прозванная Махоней:

– А потом она же, Саня, приезжа, мы же путём не знаем, какой у девки характер…

– Во-во, – согласился отец, – может, в поле ветер, в заде дым… Деды же говоривали: не заламывай рябину не вызревшу; не сватай девку не вызнавши… Жениться не напасть, да как бы после не пропасть… Вон старшой женился, а теперичи чо говорит? А то говорит: лишь после женитьбы, тятя, я понял, что такое счастье, но было уже поздно… Купил дуду на свою беду: стал дуть – слёзы идуть… Так что, Саня, брава Маша, да не наша. Отступись, паря…

– Не переживай, сына, – мать уже всхлипывала, обиженно поджимала губы и часто, жалобно моргала от нахлынувших слёз, – не переживай, суженая и на печи найдёт…

– Найдё-от… – кивнул отец и вспомнил, – я твою мамку на печи и нашарил. За трубу, махоня, закатилась, едва клюкой выгреб…

Мать потаённо улыбнулась, вроде помолодела лицом, и ласково глянула на отца.

А баба Ксюша, бойкая старуха, вместе с дедом Фомой доживающая век у сына, печалясь за горького внука, что беспрокло сох на корню, сухостойно звенел на речном ветру; и однажды, когда сын с невесткой отлучились из дома, а дед возле окна чинил ветхие ичиги, старуха поманила внука в запечный куток: 

– Надо, внучек, присушить девку. Да… От, Шура, крынка с малиновым вареньем; счас мы её заговорим, а ты, Шура, опосля Кланьке подсунешь: мол, гостинец от бабы Ксюши. Она чаю-то с вареньецем попьёт, у ей душа огнём и запалится. Ага… Ладно, я буду сказывать, а ты втори за мной…

И баба Ксюша забормотала древнюю присушку:

– Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!.. – Старуха обметнулась мелким крестом, глядя на божницу. – Ты не молчи, как дундук; ты повторяй, повторяй, раз девку хошь завлечь!.. Стану я, раб Божий Александр, благословясь, пойду, перекрестись, из избы дверями, из двора воротами, выйду в чистое поле; в чистом поле стоит изба, в избе из угла в угол лежит доска, на доске лежит тоска. Я той тоске, раб Божий Александр, велю: поди тоска, навались на красную девицу, в ясные очи, в чёрныя брови, в ретивое сердце, в кровь горячую по мне, рабе Божием Александре… Вот, Шура, и вся присуха. А теперичи ляг опочинься, ни о чём не кручинься…

Дед Фома в сердцах воткнул крючок в сыромять, перекрестился и сухо сплюнул:

– Тьфу!.. С ума сдурела!.. Погладил бы тебя мутовкой по дурной башке, дак мутовку жалко, обломишь… Ты кого, старуха, наговаривашь?! Ты какого ляда с присухой лезешь?! Крешшонная, поди, а беса тешишь… По-божески, по-русски, дак посвататься бы… Вот возьмём да и пойдём, сосватам девку…

Саня вообразил, как воскресным летним вечером, побрившись, наодеколонившись и нарядившись, потащатся они с дедом Фомой сватать девку, как деревенские посмеются вслед, как Аграфена Павловна, у которой Клава квартировала, по-учительски сурово обзовёт их пережитками феодализма и вытурит взашей. Вообразив неминуемый позор, Саня досадливо отмахнулся от старика:

– Чого-то выдумывашь, дед… курам на смех. Свататься… Кто теперь сватается?! Сиди уж, без тебя обойдусь…

– Ага, обойдёшься… – опять досадливо сплюнул дед Фома. – Ноги до колен сшоркашь и ничо не выходишь. Ему как доброму, а он ишо и шеперится…

– Ладно, дед, успокойся, не гони пургу…

Баба Ксюша вышла хитрее деда Фомы: завернула в избу-читальню …эдак раньше старуха звала библиотеку… где исподтишка и сунула избачке заговорённую малину, а Клава при встрече со старухой похвалила варенье: до чего же сладкое, язык проглотишь.

А Саня справно посещал библиотеку. Возвращая очередную книгу, онемевший от любви, твердил: «Не-е, Клава, я не отступлюсь… А пойдёшь под венец, век буду на руках таскать и пылинки сдувать; слова поперёк не скажу, ничем не попрекну…» Парень видел радость супружеской жизни лишь в дарении, а какое бы счастьице привалило, коли и суженая бы молилась: стану богоданному ноги мыть и омытки пить, побреду за милым хоть на край света, не посетую на холод и голод, лишь бы в жёны взял. Но Кланя ничего не обещала, и малиновое варенье не присушило девку к Сане.

Но, как говорят, не было бы счастья, да несчастье помогло… Уж и руки опустились …Клава о ту пору с улыбочкой косилась на кудрявого и бравого приезжего баяниста… уж и собирался Саня махнуть рукой на Кланю, поискать ровню, чтоб запрячь в дровни, уж и в деревне, глядя на печального Саню, сочувственно посмеивались: дескать, прошла любовь, завяли помидоры, но ошибались суесловы.

Излился малиновым соком месяц жатвы, взошёл месяц пылающих зорь; и хотя бабье лето, от Семёна-летопроводца и до Воздвиженья Креста дарящее тихое остатнее тепло, выдалось погожим, осень кралась в леса и луга: вечерами в пойме реки клубились белые туманы, утрами на засыпающих белёсых травах серебрилась паутина, леса укрылись лоскутным рядном …а лоскуты малиновые, жёлтые, бурые, алые, багровые… и всё реже в цветастых лесах слышался птичий грай. Плыли к югу гуси, лебеди, утки и журавли; а на ночь глядя сияли в инее стареющие травы, и селяне, помня, что Семён лето провожает, а бабье обряжает, что август – припасиха, запасались на зиму лешевой закуской – грибами, ягодами.

И вот клубные, библиотечные работники и работницы, лёгкие на подъём и на ногу, в Семёнов день, что в изножье бабьего лета, собрались по рыжики и грузди; ладились в сосновые боры, что в пяти вёрстах от деревни. Старухи, сторожащие село в тени черёмуховых палисадов, охраняющие сельские нравы, сварливо поджимали иссохшие губы, прищуристо глядели на весело и гомонливо топающих посреди улицы грибников: на двух парней с заплечными берестяными горбовиками, на девок, наряженных, накрашенных, с тальниковыми корзинами. Бравый парень… клубный гармонист, признали бабки… проходя мимо, манерно, с отмахом руки поклонился старухам: «Здравствуйте, девушки…» «Девушки» опешили, а потом старуха побойчее рассудила: «Однако, ихни домочадцы уже и кадушки замочили… грузди-рыжики солить – завалят грибами… А погляжу на их, дак, однако, не грибы, а ползуниху-ягоду пошли сшибать». Ползуниху брать, сшибать – по-деревенски означало миловаться, целоваться; ежели в супружестве – ладно, а ежли круг ракитова куста венчались – блудят. Старухи утихли, задумались: в грибной ватаге четыре безмужних девки и два парня холостых; ладно, Саня – смирный до девок, по Кланьке сохнет, а вот приезжий баянист… прости Господи… этому волю дай, всех подряд огулят, сотона!..

Шли грибники просёлочной дорогой сквозь несжатые ржаные поля, сквозь берёзовые гривы и пели, горланили, вышучивая друг друга; и лишь Саня, приблудный среди культурного люда, мрачно помалкивал, зло косясь на баяниста, что увивался возле Клавы. Источивши, истомивши душу, Саня рванул вперёд… 

Грибники же, миновав покосные луга, дошли до пустующей заимки, с невольной грустью осмотрели кондово рубленные, обветшавшие стайки, баню, само зимовьё, завозню с телегой, санями, вилами, граблями и прочим инвентарём, со сгнившими пряслами скотного двора. От заимки же в пологую сопку вздымался матёрый сосняк, куда, закусив домашней стряпней, и кинулись заядлые грибники. Уговорились о времени встречи и разбрелись во сосновом бору, перекликаясь, изредка встречаясь, и коли в азартную грибную страду время катится с крутой горки, то и не приметили, как усталое солнышко склонило голову к закатной сопке. 

Саня, набивая рыжиками и груздями заплечную берестяную котомку, сперва пасся поблизости от Клавы, помня, что вокруг девы коршун кружит; помня, что однажды баянист со своей сударушкой бродили по сосновым сопкам, где, ясно море, не грибы шукали, а ползуниху брали, и Саня, что о ту пору тоже промышлял лешевы харчи, своими одичавшими глазами видел: где гармонист с зазнобой прошёл – сплошные лёжки, и покров до сырой земли изрыт, словно дикий кабан бороздил рылом. Липучий парень, наглый, уж и стыдили-совестили бабы и девки, а тому хоть плюй в глаза – всё божья роса.

Так что, решил Саня, за баянистом глаз да глаз нужен, и ухо востро… у кобеля вечный гон… а перво-наперво Клаву из вида не выпускать. Но вскоре одолел парня грибной азарт, и если по первости высматривал рыжие семейки под кряжистыми соснами, на усеянных хвоей, лысых взгорках, то потом оказалось, что рыжики, старые и малые… хоть литовкой коси… высыпали по краю густого соснового подроста, выбегая на овсяное поле и просёлочную дорогу. Когда напластал грибов в котомку по самое горло, когда уже спустился с хребта на песчаный просёлок, чтобы брести к заимке, вдруг услышал далёкий-далёкий …казалось, плачущий… Клавин голос: «Са-а-аш-а-а!.. Са-а-аш-а-а!.. Са-а-аша-а-а!..» Кинув грибную котомку, парень бросился на хребет; а через малое время высмотрел: неподалёку катится с хребта баянист; буром прёт, напролом сквозь заросли багульника, будто озверевший кабан, и тревожно заныла Санина душа в лихом предчувствии... Зло взяло, хотел было кинуться за баянистом, но, поразмыслив, махнул рукой. 

Отчаянно откликаясь, кружил Саня, метался и вправо, и влево …Клавин голос слабел, терялся, потом вновь оживал в сосновом бору… и, наконец, по вялой, рваной нити голоса парень вышел на горемычную… Откинулась на забородатевшую сизо-голубым мхом сухую валежину, от боли стиснула зубы, подвернула гачу зелёных штанов, стянула походный башмак и, болезненно морщась и жмурясь, растирала вспухшую, багрово-лиловую стопу… 

Со слов девушки …а говорила Клава сбивчиво, сквозь слёзы… Саня доспел: гармонист напугал… По первости, видя, что наглый баянист пасёт её, помня его алчные взгляды, от коих холодела душа, Клава испуганно держалась возле подружки и корила себя, дурёху, что улыбалась шалому парню. Но грибная страда увлекла, Клава забыла о подружке, а когда очнулась, оцепенела: явившись вдруг и рядом, словно из грибной хвои и мха, надвигался баянист, ласково ворковал с блуждающей улыбкой на пухлых губах и вот уже, раскорячившись, ухватил за плечи и, жарко бормоча в шею, стиснул… Клава смутно помнила, как забилась, словно глухарка в силках, как вдруг яростно вцепилась когтями в багровое лицо, а потом, когда парень с криком отступил, кинулась бежать сломя голову. И блазнилось: загнанное сердце, готовое вырваться из груди, столь громко стучало, что эхо вторило в затаённом сосняке; и чудилось, позади трещат сучки, слышится одышливое дыхание, хотя баянист, не солоно хлебавши, плюнул девушке вслед, замесив плевок на забористом матюжке, и повалил с хребта. 

А Клава, убегая, вскоре и подвернула левую ногу… угодила ступня меж вспученных сосновых корней, утаённых бурой хвоей… упала и вольно ли, невольно ли Саню и крикнула. Испуганно окликала и потом, когда, вползши на сухую валежину, стянув рыжий бродяжий башмак, потирала полымем горящую стопу. Тут парень и нашел бедалажную…

Слушал её Саня, и глаза зло узились, зубы скрипели: «Убью гада…»; а потом, пав на колени перед девой, бережно взяв её жаркую стопу, оглядел опухшую лодыжку, и когда Клава, укрыв плачущие глаза, стиснув зубы, застонала, её боль томительно вошла в парня...

А в небесной синеве …над их бедовыми головушками… плыли журавли; курлыкали, ворожа погожее бабье лето, и молодые, забыв боль, вслушались в курлыканье, гадая, что сулит им песня журавлиная: любовь иль разлуку…

Очнувшись, Саня задумался, как лечить девку… «Помочиться бы на тряпку да той тряпкой ногу обмотать, а сверху сухой тряпкой затянуть…», но постеснялся сказать и вспомнил, что мелькали вдоль просёлка листья мать-и-мачехи: от ушибов и вывихов – первейшее средство. 

Коли девка и ступить не могла на правую ногу, то, опершись на парня, пыталась скакать на здоровой ноге, но куда ускачешь, коли на пути валежины, чушачий багульник и топкий мох?! Взвалив на горбушку, чудом одолев нахлынувшее волнение, Саня поволок охромевшую Клаву и, мелкий перед дородной девкой, смахивал на муравья, влекущего груз вдвое больше себя. Когда выбившись из сил, запыхавшись, парень отдыхал, невольно, чтоб не упала, бережно обнимал Клаву. Объятья высмотрела подруга и, скатившись с хребта на пустую заимку, смехом оповестила девок: мол, девчи, Саньку с Кланькой можно не ждать – обнимаются…

У дороги усадил Саня деву на сухой взгорок, распластал сатиновую рубаху на ленты и, облепив лодыжку листьями мать-и-мачехи, туго замотал и опять взвалил деву на горбушку, словно крапивный куль, набитый… ох, не сеном; ну, да своя ноша не в тягость.

Хвалились жёнки бабьим летом на Семён-день, а того бабы не ведали, что на дворе сентябрь, что весна да осень на пегой кобыле рысят, – погода переменчива: хоть и усталое, старчески вялое, но светило же солнце, а вдруг из-за хребта грянули тучи серыми волками, затмили свет, и заморосил, а затем полил как из ведра студёный дождь. А журавли пели погожее бабье лето… И когда Саня с Кланей, одетые по-летнему в суконные куртёшки, дотащились до брошенной заимки, то уже промокли до нитки и так озябли, что зуб на зуб на попадал. Чтобы переждать дождь, мало-мало обсохнуть, завернули в зимовье, рубленное в кондовую лапу, наспех и на смех, с разнобойно торчащими трещиноватыми торцами. Уже который год пустует зимовье …обезлюдела заимка… но чудом выжили двери, окошко, а в самом зимовье сбереглись нары, лавки, стол и кирпичная печь.

Лишь вошли в избу, сквозь окошки нагретую солнечным светом, Клава, которую бил озноб, невольно прижалась к Сане, тут и закружилась у парня голова… но Бог миловал, не согрешили до венца, вернее, до штампа в паспортах. Вскоре дождь стих, и тугой верховик разметал тучи, бабье солнышко осветило заимку, сосновую хребтину, овсяное поле, и Саня опять взвалил деву на спину, поволок до села, да так… под венец и приволок. 

* * *

Сболтано ради красного словца – «под венец»; в жизни же вышло так: вырядился Саня в чёрный пиджак и нейлоновую рубаху, а Кланя в белоснежное подвенечное платье с чужого плеча, но без фаты, и попёрлись молодые в сельсовет, обходя лужи и коровьи лепёхи, кланяясь любознательным старухам. Брели мимо Покровской церкви, где вместо куполов сиротливо и печально шатались на ветру чахлые берёзки и осинки, плакали под моросящими осенними дождями. А дед Фома со слезами поминал, как отроком пономарил в сем храме, в честь коего и повеличено село – Покровка; поминал старый пономарь, как сбредались боголюбцы-богомольцы с ближних деревень на престольный праздник – на Покров Царицы Небесной, и Божественная литургия вершилась громогласным и сладкопевным крестным ходом. Дед Фома чтил народную власть: «Не ломали бы церкви, не гнобили народишко крешшоный, не трогали б царя, Помазанника Божиего, – цены б не было нонешней власти…»

Возле сельсовета дерзкие мальцы-огольцы осмеяли молодых:

Жених и невеста

поехали по тесто.

Тесто упало –

Невеста пропала!


Саня, присев, кышкнул ребятишек, и те, вспорхнув воробушками, полетели вдоль по улице. А в сельсовете председатель, весёлый мужичок с лихими, дожелта прокуренными усами удивлённо оглядел пару …паренёк по плечо рослой девахе со спелой косой… и подмигнул Сане: дескать, и как ты, малый, умудрился эдакую каланчу отхватить?! Управишься ли? Хотя, ежели сам аршин с малахаем, да жена махоня, вы кого наплодите? Котят? А так оно и порода соблюдётся… Саня, ухватив лукавый мужичий взгляд, нахмурился, и председатель, не пытая рисковую судьбу, отмашисто шлёпнул печатью в паспорта, кудревато расписался и поздравил новоженей. 

На свадьбе, что пела и плясала в ограде подле раскидистой белой черёмухи, Саня, широко разваливая гармонь, играл, дед Фома подыгрывал на берёзовых ложках, отец же лихо выводил староказачью песнь:

…А ей парень отвечал:

– Будь моей невестой.

Верно Богом суждено

Жить нам с тобой вместе.

Вот как три денька пройдёт,

И рука с рукою,

В храм нас Божий поведут,

Милая, с тобою.

И поставят с тобой в ряд

Пред святым налоем,

Мы услышим в первый раз

Знаменье былое.

В руки кольца нам дадут,

Свечи со цветами,

На головушки несут

Венцы со крестами.

…И нам причастьеце дадут

Чашу золотую

Я тебя, моя любовь,

Трижды поцелую…


Невесте пало на душу песенное венчание, и Клава исподтишка вздыхала, что их свадьба без венчания и даже без серебряных колец, не говоря уж про золотые. Щегловы и сваты их, что прикатили из дремучей деревушки, смогли разориться лишь на свадебное застолье да тихие подарки навоженном...

Полностью повесть читайте в печатной версии журнала "Петровский мост", которую можно приобрести в киосках "Роспечати" 

или в электронной, на которую можно подписаться на сайте lpaper.ru.

Написать нам
CAPTCHA
Принимаю условия обработки данных