Пт, 07 Августа, 2020
Липецк: +22° $ 74.16 87.23

Андрей Коннов. Домик окнами в сад

08.07.2020 12:25:58
Андрей Коннов. Домик окнами в сад

Повесть

1.

Умерла бабушка… Сухонькая, подвижная, работящая старушка, вечно о чем-то хлопотавшая, почти не знавшая покоя в своей одинокой вдовьей жизни. Успокоилась. Теперь отдохнет Там, получив от Отца Небесного за все свои горести и невзгоды утешение и покой. Хотелось в это верить. Остался сиротой ее домик в селе, где она родилась и прожила всю свою долгую жизнь. Не высокий, не низкий, из красного кирпича, на несокрушимом каменном фундаменте, построенный еще до революции бабушкиным дедом – известным тогда на всю округу кулаком и мироедом, для бабушкиного отца, который пожелал отделиться. Уютным и добрым был этот домик на самой сельской окраине, у пруда. Два окна одной комнаты выходили на улицу, во времена детства Маркова еще оживленную, а окна второй – в сад, тоже старый. Яблони, сливы и вишни, посаженные Марковым-отцом задолго до рождения сына, выросли и окрепли и были необыкновенно хороши весной, убранные нежным, праздничным цветением, летом, даря тень и прохладу от жары, и урожайной осенью, когда ветви яблонь и слив сгибались, а иногда и обламывались под тяжестью плодов. Вокруг деревьев разрослась густая, шелковистая трава, казавшаяся ранним летним утром покрытой серебристым тончайшим налетом – от выпавшей росы, предвещавшей чудесный денек. За садом тянулся бесконечный огород, где бабушка с помощью своего сына и внука высаживала весной все необходимое для деревенской жизни…

В день смерти бабушки Марков был в рейсе. Болтала его тяжелая и высокая студеная волна на норвежском геологоразведочном судне в северных широтах в районе Шпицбергена. Когда принесли полученную с берега радиограмму со скорбным сообщением, Марков отдыхал в своей каюте после вахты. От родного города и от бабушкиного села его отделяли тысячи морских миль...

Бабушку Марков очень любил. Больше, чем собственную мать – женщину вздорную, эгоистичную, злую и в то же время какую-то жалкую, неприкаянную, оттого, видимо, и вымещавшую свою злобную неприкаянность на окружающих и на нем самом, когда он еще был ребенком, и на его отце – человеке безответном и мягком.

Бабушка осталась одна в этом большом, разбросанном и многолюдном селе. Все ее близкие родственники были или сосланы и безвестно пропали во времена коллективизации, или погибли на войне. Только дальние, как она говорила: седьмая вода на киселе, имелись, и те – погибшего на войне мужа, деда Маркова. Их не тронули потому, что они были беднотой.

Марков любил эти места и тосковал по ним и когда был ребенком, и уже повзрослев. И постоянно его туда тянуло, во сне снилось часто: лето, вольные, неохватные просторы за селом и синеватая, зыбкая стена леса вдали. Обширный глубокий пруд прямо под огородом, который летом заманчиво и маслянисто поблескивал на солнце своей темной водой, куда в жаркий день с величайшим наслаждением и восторженными взвизгами прыгали с деревянных мостков ватаги ребятишек: и местных, и приехавших отдохнуть на лето. А те, кто посмелее, – хватались за палку «тарзанки», привязанную скрученными ременными вожжами к могучему суку вековой разлапистой ивы, величаво возвышавшейся на обрывистом, глинистом берегу, раскачивались и, испустив победный вопль, летели раскоряками в пучину, сотворив вокруг себя в момент приводнения взрыв искрящихся брызг и взбитую, словно сахарная вата, белую водяную пену.

Сказочные были времена, с радостями простыми и безотчетными. Проснулся свежим и бодрым, прохладным летним утром – солнце сияет вовсю, сквозь распахнутое окно слышны все ликующие летние звуки: писк ласточек, бесстрашно разрезающих пространство, пикирующих к самой воде, домашней живности из хлева и с выгона за огородом, нежный шелест деревьев в большом и ухоженном бабушкином саду за домом – и уже счастье! Но как же быстро пролетали эти деньки, и надо было опять возвращаться в город, в нелюбимый дом к истеричке-матери, выслушивать ее бесконечные крики и попреки, ходить в школу, чтобы там зевать на уроках от скуки, испытывая гнетущее чувство неволи. Только математика увлекала Маркова. С первого класса среди цифр, действий, а потом уже и символов он чувствовал себя повелителем чудесной страны, где подданные его были рациональны и точны, подчинялись беспрекословно его мыслям и воле, выстроившись четкими колонками на тетрадном листе, побежденные и укрощенные… И одновременно сулящие новые, не разгаданные еще тайны.

Ребенком и подростком Марков был задиристым, дерзким, колючим. Так он ревностно пытался защитить свою ранимую душу, жаждущую простого человеческого тепла и любви, чего ему так недоставало и чего из-за своего норова он не хотел показать никому. Все это он получал от бабушки и запомнил на всю жизнь. Она не сюсюкала с ним, не заваливала его подарками и гостинцами, хотя и баловала иногда. Просто мудрая старушка никогда ни к чему Маркова не принуждала, не попрекала и не кричала на своего внука. Волны тепла и доброты, исходившие от нее, казалось, лечили рано истрепанные нервы мальчишки и его угнетенную душу.

А еще была Оля. Соседская девочка, дальняя деревенская родственница, в сложных переплетениях родства с которой путалась даже бабушка. На четыре года старше его. Огород ее семьи располагался через невысокий каменный заборчик – скорее межевой знак, чем ограду. И сколько себя Марков помнил, столько он с Олей и дружил. Когда был совсем еще маленьким, то полагал ее настоящей сестрой и тянулся к ней, потому что чувствовал интуитивно Олин внутренний ясный свет и сердечную доброту, ожидая простой ласки и мечтая очень, как многие одинокие в семье дети, иметь старшего брата или сестру. И получал от нее столько доброты и тепла, сколько могло дать сердце этой обыкновенной деревенской девочки. Оля любила, когда еще не выросли у нее груди, не округлились крепкие бедра и ягодицы, обнимать и целовать мальчишку, причесывать его вечно раскосмаченные вихры, штопать случайно разорвавшуюся одежду, читать книжки по вечерам и просто играть во что-то. Марков тогда ничуть не смущался, снимал перед ней дырявые штаны и сидел в одних трусах, пока Оля ловко орудовала иголкой. Они в это время весело болтали обо всем, что в голову приходило, а затем Оля вела его в летнюю кухню и угощала чаем с чобором и с крыжовниковым или клубничным вареньем. И такого вкусного чая, такого чудесного варенья никогда в жизни больше не пробовал потом Марков. Он не замечал, по своему малолетству, ни ее девичьей красоты, начинающей распускаться уверенно и пленительно, ни того, как восторженно и ласково сияли ее глаза, когда Оля вдруг бросала на него из-под пушистых черных ресниц свой пристальный и ласковый взгляд. Ему было просто тепло на душе и хорошо.

Когда Марков окончил шестой класс и снова приехал на каникулы в деревню к бабушке – Олю он сначала не узнал и был потрясен. Так она изменилась! Тогда в Маркове уже начали просыпаться и давать знать о себе все чаще и чаще мужские инстинкты. В школе с некоторыми ребятами он сколотил шайку хулиганов; они щупали своих одноклассниц, толпились под лестницами на переменах, заглядывая под юбки старшеклассницам и молодым учительницам, разбегаясь по сторонам с довольным гоготом, когда были замечены и жертвы их оголтелого, первобытного любопытства поднимали возмущенный крик. А после снова сбивались в стаю и, возбужденно блестя глазами, комментировали и смаковали сделанное и подсмотренное. Их таскали к директору, стыдили, драли за уши. Они фальшиво клялись, что больше так не будут, но продолжали свое, сгорая от какого-то темного желания чего-то, в чем себе сами едва еще отдавали отчета, и свербящего все их нутро гнусненького любопытства. Но тогда это больше было шалостью.

А увидев повзрослевшую и преобразившуюся за год свою подругу детства, Марков вдруг застеснялся, задичился. Перед ним стояла по-настоящему взрослая девушка удивительной красоты и гармонии лица и тела. Правда, тогда Марков еще не знал таких понятий и просто исподлобья угрюмовато и в то же время восторженно разглядывал ее. Его охватили непонятная робость и одновременно жгучее любопытство начинающего взрослеть мальчишки к тайнам женского тела. Ее густые русые волосы заплетены были в толстую косу, выставленную словно на показ на высокой, но некрупной, изящной груди. Ее ярко-синие глаза сияли небесной безбрежностью и глубиной, а аккуратные пухлые губы выделялись на уже успевшем загореть лице так, словно она их измазала малиновым вареньем и не утерла нарочно…

– Здравствуй, Коленька, – звонко и ласково произнесла тогда она – то ли Оля, то ли другая незнакомая взрослая девушка, – ты что, не узнаешь меня? Это же я, твоя названная сестричка! – и засмеялась, а потом подошла вплотную, наклонилась и чмокнула в щеку.

Марков почувствовал тепло и упругость ее груди, которая коснулась ненароком его лица, ощутил какой-то незнакомый, нежный, расплывающийся вокруг нее запах – вспыхнул, отшатнулся, пробормотав испуганно:

– Вот еще! – и добавил грубо и сердито: – И вовсе я тебе не брат никакой!

А Оля, покачав головой, с усмешкой и укором проговорила:

– Одичал ты в своем городе, Николка!

Прежней детской дружбы уже между ними не было. Не ходили они вместе с толпой ребят и девчонок в лес за грибами, в луга и овраги за ягодами. Не сидели допоздна тесной хохочущей и гомонящей кучкой на старых бревнах, оставленных неизвестно кем и для чего на ближнем выгоне за огородами, не купались в сельском пруду…

Оля гуляла со своими сверстницами – девушками и парнями постарше, по вечерам. И у них была своя жизнь, непонятная, взрослая… Ходила на матаню в клуб, а купаться они ездили своей компанией на мотоциклах и ушастом, расхлябанном «запорожце» на дальний лесной пруд, питаемый ключами, с водой прозрачной и чистой, как алмаз.

Тогда при встречах Марков хмуро здоровался и отворачивался, стараясь уйти, а Оля глядела на него почему-то с грустью. Но когда она выходила поработать на огороде в своем ярко-желтом новом купальнике, он прятался в кустах малины и оттуда, затаившись, неотрывно наблюдал за ней и сгорал от непонятных, тревожащих чувств, заполонявших его душу, и кровь тяжелыми ударами терзала виски, и почему-то хотелось плакать от злости неизвестно на что и досады. Фигура ее напоминала статуэтку африканки, стоящей на серванте в их городской квартире, волновавшей и постоянно притягивающей тогда Маркова своей почти порочной женственностью: груди торчком, тонкая талия, плавный, гитарный изгиб бедер… Правда, статуэтка совсем черная… А тело Оли было от загара орехового цвета. Пожалуй, только в этом и отличие.

Его деревенские приятели продолжали, неизвестно почему, считать их настоящими братом и сестрой и язвительно сообщали Маркову иногда:

– А твоя сяструха вчерась опять Серегу Трапатю отшила. Копается в парнях, как кура в навозе. Ха-ха! Серега из-за нее с Мотей Перцем стегались!

– Ну и что?! – наливался злостью Марков и добавлял хмуро: – Не сестра она мне!

– Ладно, не сястра-а-а, – продолжали донимать его ехидные товарищи, – твоя баба Тоня с их семьей – родные!

Марков ярился, лез драться и бывал часто бит, конечно же. Но и злопыхателям доставалось крепко. Его злобности не было тогда укорота.

2.

Однажды уже в середине августа наступили дни по-осеннему холодные. Ветер гонял караваны тяжелых туч, фиолетовых почти до черноты, начали желтеть и нехотя осыпаться кое-где листья. На ночь многие топили печи, на селе запахло горьким дымком, навевая тоску от неизбежности близкого наступления осени.

Бабушка с утра уехала на автобусе в город. Марков, изнывая от скуки, ежась от пронизывающих порывов ветра, сидел в одиночестве на берегу пруда и кидал в воду камешки. Кое-какие городские его дружки уже разъехались – из-за испортившейся погоды. Деревенских тоже видно не было. Но он не торопился домой, с тоской размышляя, а не остаться ли у бабушки насовсем? Пойти в местную школу – авось не хуже учат! Зато не будет материных ежедневных визгов и скандалов. Зато будет видеть каждый день Олю, хотя это теперь и мучительно для него… Внезапно за спиной раздался ее звонкий голос:

– Николка, иди ко мне! Я оладьев напекла, поешь, пока горяченькие!

– Не хочу! – дернул плечом он, хотел добавить что-то грубое, но внезапно, представив Олю перед собой – такую красивую, осекся. Он еще не понимал, за что злился на нее! Просто неприятно было видеть Олю в компании взрослых парней.

У другого берега пруда, проточного, образовавшегося давным-давно из огромного оврага и запруженной речушки без названия, питаемой множеством родников, цвели розовато-белые и нежные лилии или кувшинки – Марков точно не знал, удивительно красивые. И тут его от лихой удали и желания чем-то необыкновенным удивить Олю обуяла сумасбродная мысль: «Сплаваю на ту сторону, нарву цветов и швырну к ногам Ольки! На прощание, чтоб знала!».

Он живо сбросил с себя одежду и очертя голову кинулся в воду. Беспощадный холод обдал его, и мошонку судорожно свело. «Лишь бы не ногу!» – мелькнуло в голове, и Марков отчаянно заработал руками и ногами, чтобы разогнать кровь по телу и согреться. Приплыв, беспрерывно клацая зубами, покрывшись на холодном воздухе моментально мурашками, утопая по колено в прибрежном иле, он начал остервенело дергать из воды длинные, неподдающиеся стебли. Непроизвольная дрожь колотила и трепала, но Марков, сказав сам себе: «В воде теплее будет!», продолжал таскать водяные цветы с нежнейшим запахом, пока сил хватало. Потом он тяжело поплыл назад, неудобно подгребая одной рукой, а второй, словно драгоценную ношу, прижимая к груди свою добычу. Он взглянул на противоположный берег – далеко еще, и увидел Олю, стоящую неподвижно, словно изваяние, на мостках и неотрывно глядящую на него. На ней был какой-то короткий цветастый халатик, шерстяная кофточка, наброшенная на плечи, и тапочки на босу ногу.

То, что Оля смотрит на него, придало яростной силы. Марков скорее согласился бы утонуть вместе с букетом, чем показать свои слабость, страх или беспомощность. Стиснув зубы, он тяжело и упрямо плыл, и берег медленно надвигался, делался больше. Это дарило надежду и веру в себя. Возле мостков все еще было глубоко – не встать на ноги, а силы у Маркова почти кончились. Оля присела на корточки и закричала отчаянно, с испугом:

– Давай же руку скорее, Колюшка!

Марков поднял глаза и увидел прямо перед своим лицом ее круглые, по-детски наивно немного раздвинутые аккуратные колени, гладкие, золотистые от загара бедра и трусики между ними. Белые в голубенький мелкий цветочек с зелеными стебельками и кружевом по краям. Ему стало ужасно неловко, но отвести глаза Марков был не в силах! Он моментально сделался словно околдован таким невольным откровением девушки. Его вдруг охватил острый прилив такой нежности к ней, которой он еще ни разу не испытывал в своей жизни, и пьянящее желание прижаться к этим коленям, к этим бедрам лицом и дотронуться рукой, погладить. Потом наступило сразу же щемящее чувство стыда, но взгляда Марков не отвел все равно.

Не отрывая глаз от Олиных ног, он усилием воли, а не мышц, кинул к ее тапочкам тяжелую охапку мокрых цветов, ухватился за осклизлое бревнышко, на котором стояли доски мостков, хотел ухватиться за доски, лихо подтянуться и удалым броском тела вскочить на них, но не удержался и рухнул в воду снова. Он слышал, погрузившись с головой, как отчаянно Оля взвизгнула, хлебнул пахучей и мягкой прудовой водицы и тут же вынырнул на поверхность. Оля стояла на четвереньках и, чуть не плача, протягивала ему руку:

– Коля, ну пожалуйста! – умоляюще произнесла она, и испуганный, обессилевший Марков протянул ей свою ледяную мокрую ладонь.

Она с ошеломляющей, неженской силой вырвала его наверх, сбросила с себя кофточку, укутала его, посиневшего, дрожащего, с неслушающимися губами, которые натурально одеревенели.

– Иди в кусты, трусы немедленно сними и выжми и не надевай! – скомандовала Оля вдруг неожиданно резко. – Так, в одних штанах добежишь, а то все свое хозяйство застудишь!

Марков, трясясь, как цуцик, посеменил по сырой, холодной траве к кустам, стянул прилипавшие трусы, шлепнул ими о землю и, схватив штаны непослушными руками, стал пытаться попасть трясущейся, мокрой ногой в штанину, и никак не получалось. Чем-то мешалась кофточка, и Марков нетерпеливым движением плеч сбросил ее. Тут он скорее почувствовал, чем услышал у себя за спиной Олю. Она бережно положила охапку лилий, или кувшинок, и стала помогать одеваться Маркову, стараясь не смотреть. Но все же не удержалась, глянула и фыркнула, подавилась смешком.

– Дура! – злобно, от жгучего стыда, заорал тот, сразу поняв причину Олиного смешка: скукоженный от холода его отросток, ставший пупырышком… Позабыв о том, что сам минуту назад с пьянящим, беспардонным любопытством рассматривал то, что скрывает от посторонних глаз любая нормальная девушка.

– Я тебе дам дуру! – задорно воскликнула Оля, схватила сброшенные Марковым мокрые трусы и протянула ими по его голой спине.

Она взяла его за дрожащую руку своей мозолистой, шершавой, но изящ­ной ладонью, загорелой с внешней стороны кисти почти до шоколадного цвета и потащила к себе домой, как маленького. Марков тогда и вправду был меньше ее на целую голову. Он шел не в силах унять зубовной чечетки и не сопротивлялся. Оля завела его в летнюю кухню, где стояла кровать, покрытая одеялом из верблюжьей шерсти, – там с наступлением по-настоящему теплых дней любил спать ее отец, дядя Слава. Включила электрическую плитку с мощной спиралью, закутала Маркова в одеяло, поставила на плитку чайник, схватила полотенце и тщательно вытерла его мокрые волосы. А цветы поставила в ведро, бережно расправив и полюбовавшись с гордой улыбкой.

Марков немного согрелся, перестал лихорадочно трястись, жадно схватил кружку с чаем, в который Оля добавила малинового варенья, хлебнул, обжегся и зашипел. Оля принесла из дома миску с оладьями, села напротив него, положив свой узкий подбородок на переплетенные пальцы рук, и с задумчивой грустью стала наблюдать за своим дружком. Потом неожиданно спросила:

– Коля, ты зачем в пруд полез в такой холод?

– Захотел тебе цветов нарвать, – нехотя ответил Марков, нахмурившись, и со вздохом добавил, – красивые они. Подарить тебе хотел… Ты тоже стала красивая, а я – скоро уезжаю…

Оля внимательно его рассматривала, словно впервые видела, потом грустно улыбнулась и произнесла задумчиво, тихо, будто бы сама с собой заговорила:

– Колюшка, был бы ты мне ровесник, ну хотя бы на годок меня помоложе…

– И что бы тогда было? – уставившись в сторону, пробормотал Марков.

– И было бы все по-другому, – загадочно произнесла Оля, усмехнувшись так, словно бы знала что-то, что Маркову знать еще рано по его малолетству.

Затем она легко подняла со скамейки свое гибкое, сильное тело, подсела к нему на кровать, обняла за закутанные в кусачее одеяло плечи, притянула к себе, поцеловала в щеку и ласково провела своей твердой ладошкой с длинными, крепкими пальцами по его лицу.

Марков застыл в немом удивлении и восторге, с бешено колотящимся сердцем. Такого он никак не ожидал, и такого с ним еще в жизни не случалось.

– Оля... – хрипло произнес он.

– Что?

– Когда я вырасту – обязательно приеду за тобой…

Оля рассмеялась, оборвав:

– Я на следующий год школу заканчиваю. Поеду поступать в педагогический институт. А тебе еще учиться в школе четыре года, да потом в армии служить…

– Два! – отрезал раздосадованный Марков. – После восьмого класса я в мореходку поступать поеду, в Таллин. Там у моей матери родня!

Оля грустно посмотрела на него, снова обняла за плечи, притянула к себе и прошептала, на ушко, жарко выдохнув:

– Вот тогда и поговорим, когда свою мореходку окончишь… А пока – ты мне просто братик. Младший братик…

Все это снова с неизвестно почему возникшей тоской вспоминал Марков через тридцать с лишним лет, когда ехал в родной город. Надо было принять в дар домик в деревне, который бабушка завещала его отцу, вместе со скромными сбережениями, часть из которых была потрачена на похороны. Отец хотел было отдать Николаю и остальное – на ремонт домика, но Марков хмуро бросил:

– Не надо! У меня есть... – У него действительно деньжата водились.

Вспомнилось Маркову еще вот что: после первого курса он приехал в деревню в матросской настоящей форме и лихо заломленной на затылок фуражке-мичманке в белом чехле. Из фуражки был специально извлечен металлический обруч, придающий ей правильную форму, от чего края обмялись, опустившись вниз, а тулья задралась. Так ходили старшекурсники, именуемые с незапамятных времен «коряги-мореходы». Младшим – «салагам», вольности в ношении форменной одежды строго воспрещались, но без форса Марков обойтись не мог! Еще в поезде, когда домой ехал – вытащил обруч.

Он очень надеялся увидеть Олю и пройтись перед ней бывалым морячком, а ее в селе не оказалось. Олин отец, любивший выпить, блаженно оглядел Маркова увлажненными от недавнего употребления глазами, пыхнул вонючей сигаретой, хмыкнул, качнул головой и с нетрезвой откровенностью заметил:

– Красавец ты, Колюха! Сам мечтал в молодости моряком послужить! Не вышло… Кем же ты станешь после учебы-то?

– Техником-судоводом, дядь Слав!

– Вот значит как, – почесав шершавый подбородок, задумчиво проговорил Олин отец и продолжил откровенничать, сопя и дыша самогоном: – Будешь ты при деньгах, Колькя, будуть у тибе бабы. До хрена будя! А вот жены – не будя! Такова она – моряцкая судьбина, – и воздел в конце своего резюме палец кверху.

Пророком оказался ныне покойный дядя Слава. Но пятнадцатилетний Марков тогда только хмыкнул и не придал его словам никакого значения. Он с важностью, красуясь форменкой, небесно-синим гюйсом и отглаженными клешами, залихватской мичманкой, расхаживал по селу, на зависть пацанам, и очаровал не одну деревенскую девчонку бренчанием на дешевой гитаре и романтически гнусавым исполнением самодельной песни:

Вот уже звенят винты стальные,

Забурлила за кормой вода.

Провожают чаечки родные

В море уходящие суда…

Был бы чужаком – получил бы за свой непомерный форс! Но он считался своим, и даже взрослые парни поглядывали на него уважительно.

Очень хотелось, чтобы и Оля, с которой он переписывался и даже хранил, словно драгоценную святыню, ее фотографию, взглянула на него. Но тогда не довелось… Она работала в каком-то строительном отряде все лето и должна была приехать домой только в конце августа, сама точно не знала когда. А он, невольный уже распоряжаться собой, обязан был прибыть в училище к двадцать восьмому августа. А ехать до Таллина двое суток с пересадкой в Москве…

3.

Нечасто Марков навещал родной город, но каждый раз после аккуратной, вымытой, праздничной Эстонии поражался его неряшливости, бестолковости бытия и равнодушию своих земляков, свыкшихся с существованием в нечистоте и беспорядке; обшарпанности домов – старых и не очень, выщербленности дорог и изуродованности тротуаров. Он не был здесь три года. И ничего не изменилось к лучшему, и так горько стало на душе.

И родители постарели, сдали, казались меньше ростом, какими-то придавленными – то ли старостью, то ли провинциальной жизнью. Хотя он и посылал им регулярно деньги. Да, сделали ремонт в квартире, купили неплохую мебель, в каждой комнате – по телевизору… Но все равно чувствовалась в их жизни угнетающая душу серая безысходность, бессмысленность, так же, как и у многих остальных его земляков. И город был почти пуст, словно после морового поветрия… Все, кто мог устроиться как-то, работали вахтами в Москве, Питере, на северах.

Мать уже не скандалила по каждому поводу, а только ворчала, недовольная всем и вся. Отец понуро молчал или уныло твердил:

– Надоело жить. Поскорее бы туда…

К деньгам и подаркам сына отнеслись равнодушно, но с явно деланной радостью. Отец все сокрушался, что сил нет ехать в деревню, посмотреть бабушкин дом и могилу. Сад и огород там заросли, газ и свет отключили за неуплату…

– Оплатим, – хмуро буркнул сын, – завтра же и сделаю все. И дом с участком на меня перепишем.

– Чем сейчас занимаешься, сынок? – с несвойственными ей раньше робостью и нежностью в голосе поинтересовалась мать.

– Под норвежским флагом ходим, нефть и газ в полярных широтах разведываем. Корабль их, команда – сборная солянка, геологи русские все, из Питера. Из судовых офицеров русский только я. Платят хорошо. Холодно, правда, и штормит часто…

– Не надоело еще? – с несмелой улыбкой спросил отец, чтобы поддержать разговор.

– Надоело, а что делать? Что я еще могу? Пока не совсем старый – надо деньжат подсобрать… – Он не стал говорить, что собрался подать прошение на получение норвежского гражданства – духу не хватило.

– Ты ж их не собираешь, вон на нас тратишь сколько, – плаксиво возразила мать.

Марков засмеялся ее наивности:

– Мам! То, что вам, – копейки! Поверь мне! Я на корабле второй штурман! У меня международный сертификат. Нам платят – дай Бог каждому! И на вас хватает, и на алименты младшей! И на себя!

– Снова не женился? – осторожно продолжала она расспрашивать, и глаза ее так и заблестели великим любопытством.

Марков покривился:

– Бог троицу любит. А у меня в четвертый раз уже перебор получится. Есть женщина, встречаюсь с ней, когда из рейса прихожу… Помоложе меня. Ничего так… – Он махнул рукой, желая оборвать неприятный для него разговор, и сменил тему: – Послезавтра в деревню поеду. Хочу к бабушке на могилку, и дом посмотреть нужно.

– Продавать будешь? – понятливо заметил отец и добавил со вздохом: – Правильно, сын! На что он тебе? Новый сосед купит с удовольствием!

– Не знаю… Не решил еще. Память бабушкина. Все детство там прошло, считай!

– Мое – тоже, – тихо произнес отец со вздохом.

Стояла вторая половина августа. Золотая пора, преддверие бабьего лета. В прозрачной, родниковой утренней свежести уже ощущались первые осенние запахи, поздними вечерами небо становилось безлунным, густо-черным, бездонным и ярко-звездным, а воздух сырым и тяжелым; но дни выдавались жаркими и сухими, и, казалось, лету не будет конца. От жары трава посохла, превратилась в солому, в сено, ступишь ногой – хрусть, и остается только труха. И первые желтые листья со старых тополей и лип несмело затанцевали в воздухе, и беспричинно вдруг поселялась на душе грусть.

Марков вместе с отцом ехал с нанятым частником в пожилой, пропыленной, жесткой «девятке» в деревню. Он вез изысканный большой венок, краску и кисти – подновить, подкрасить оградку, если потребуется. Ему было до слез обидно за то, что не смог тогда проводить бабушку в Вечность, и еще за то, что умерла она не у себя в комнатке, где стояли старая узкая металлическая кровать, громоздкий, неподвластный времени стол и ровесник столу резной, словно терем, комод, над которым висят две добротные рамы со вставленными в них под стекло по деревенскому обычаю множеством фотографий – старых пожелтевших и новых. Вся бабушкина жизнь и жизнь дорогих ей людей… Умерла она в доме престарелых, не имея под старость сил жить в деревне одной! А доживать в квартире родителей Маркова не захотела, потому что не любила свою невестку за скверный характер и не желала от нее никакой помощи. Хотя и никогда с ней не ссорилась. Тихой, но очень гордой была баба Тоня!

Старое сельское кладбище напротив отремонтированной и вновь открытой церкви спряталось за забором из пожелтевших, ноздреватых от времени каменных плит и казалось уютным, тихим и милым. Не слышались картавые перебранки грачей, заполошное бормотание сорок, лишь скромно перешептывались над могилами разных годов и эпох густые кроны кленов, дубов и лип, посаженных, видимо, еще в царствование последнего русского императора. Лишь легкий запах прели и густой – крапивы, к которым странным образом примешивался запах краски от недавно подновленных где-то оград и надмогильных обелисков.

Отец молчал, осторожно шагая между рядов крестов и памятников к могиле бабушки. Молчал и Марков, с сопением таща большой венок с трогательной надписью, выведенной каллиграфическим почерком на ленточке из черной фольги с золотистым обрамлением.

Бабушкина могила выделялась на фоне остальных своей добротностью и непохожестью на другие: гробница из мраморной крошки, памятник в виде печального ангела, сидящего на пьедестале, склонившего кудрявую головку и опустившего крылья, с православным крестом в руках – из настоящего мрамора. А в пьедестал вделана бабушкина фотография – она на ней куда как моложе нынешнего Маркова… Но уже вдова погибшего на войне солдата – его деда. Взгляд скорбный, полный безысходного горя… Губы плотно сжаты, а на лице – еще ни одной морщинки. Именно такую фотографию пожелал видеть над могилой отец.

Марков аккуратно положил венок на гробницу, поднял глаза на фотографию и не удержался – тихо заплакал, отвернувшись от отца, который тактично старался не замечать слез сына. Он даже вышел за могильную ограду, закурил и произнес в который раз, стоя спиной:

– Я не стал тут все плиткой выкладывать. Для себя место оставил. Когда лягу здесь – ты уж сам смотри, что и как обустроить. Только памятника не надо – крест поставь, и хорош!

– Живи, пап! – сквозь горловой спазм и стиснутые зубы процедил Марков.

Долгая прямая улица, на которой в самом ее конце стоял бабушкин дом, по-старому именовалась Дунай, а жители ее – «дунаями». По дороге, отсыпанной крупным щебнем, нанятая «девятка» катила осторожно, с деликатным шуршанием, но все равно плотный, непроглядный шлейф меловой пыли оставался за ней, нехотя оседая. Стоящие по обеим сторонам дома почти все были брошены, хотя еще добротны, и умирали, ветшали, покорно и скорбно. Палисадники возле их незрячих окон заросли сиренью, бузиной и бурьяном. И ни души, ни звука… Марсианская тишина. Лишь кое-где наблюдалась жизнь в виде кур, окопавшихся в горячей пыли, млеющих на жаре. Но вот стали виднеться и ухоженные, обновленные постройки, с новыми крышами, увенчанными разнокалиберными телеантеннами. Да в самом конце, на выгоне, перед обмелевшим за знойное лето прудом – на противоположной стороне от бабушкиного дома, возвышались недостроенные еще чьи-то двухэтажные хоромы с торчащими, словно ребра скелета доисторического динозавра, новыми стропилами под крышу.

Дом, в котором жили Оля и ее родители, было просто не узнать. Расширенный пристройками, отремонтированный, с высаженными цветами в палисаднике за выкрашенным штакетником. Забор из нестерпимо блестевшего в полуденных жарких лучах серебристого металлопрофиля новый. В нем ворота, рядом калитка, на которой красуется большая медная бляха с затейливо выполненным номером. На бетонированной площадке перед воротами, чуть ли не уткнувшись в них носом, замерла красная, свеженькая иномарка. На звук подъехавшей машины калитка немедленно открылась, и появился седоватый, поджарый мужчина, смуглый, горбоносый, с аккуратно подбритыми усиками и живыми, веселыми карими глазами. Он поспешно подошел к «девятке», с бесцеремонным любопытством заглянул в салон и тут же расплылся в улыбке, демонстрируя свои белые зубы вперемешку с золотыми.

– Дядя Володя, здравствуй, дарагой! – запел он с кавказским акцентом, почтительно помог отцу выбраться и затряс его ладонь двумя своими, демонстрируя уважение и беспредельную радость.

Марков вылез следом, с удивлением рассматривая нового соседа.

– Мой сын Николай, – кивнул отец на Маркова, освобождая свою руку, и добавил солидно: – Теперь это все его будет, по наследству… Вот, приехали поглядеть.

Новый сосед соколом подлетел к Маркову, протянул руку и весело затараторил:

– Очень рад знакомству! Байрамов Аликрам. Алик… Живем здесь. Сельским хозяйством занимаемся. Фермер. Земля есть. Работаем. Картошка, капуста, лук, чеснок сажаем. Семьей работаем… Дом покупал с участком. Женщина одна продавал. Ольга Вячеславна. Хороший такой, учительница заслуженная. Сама отсюда родом…

– Я ее знаю, – перебил бодрого говоруна Марков, – она мне родственница дальняя. – И с внезапно екнувшим сердцем спросил: – А где же она сейчас, Алик, не знаете?

– Знаем, почему не знаем? – охотно отвечал тот. – В Сибирь с мужем жила… А теперь сюда переехали. Там квартиру продает – в город купил. Муж у нее военный бывший, полковник. Раньше Германия служил, Польша служил, патом Сибирь попал служить. На пенсии оба теперь! Сибирь жить не хотят. Сюда хотят! – И тут же перескочил на насущное: – Николай, я ваш огород там распахал, картошка, лук, капуста сажал для себя, на зиму – мне дядя Володя разрешал. Земля все равно пропадал. А вы берите, сколько хотите себе патом!

Марков усмехнулся и махнул рукой:

– Сажай-сажай, Алик! Только сад не трогай. Это память…

– Нет-нет! – всплеснул руками сосед и, сделав гостеприимный широкий жест рукой, добавил: – Очень прошу в гости! Шашлык делать будем! Как знал – вчера барашка резал. В погреб лежит!

– Зайдем вечером. Сначала вещи в дом занесем и оглядимся, – обрадованный, как ребенок, ответил отец.

Марков кивнул и пошел расплачиваться с водителем.

– За то, что ждал, накинуть бы надо, командир, – солидно произнес тот.

Марков, не вполне ориентируясь в расценках, протянул ему пять десятидолларовых купюр:

– Хватит?

Таксист удивленно округлил глаза и выдохнул:

– Ну спасибо, ну уважил! Запиши мой телефон на всякий случай. Меня Женей зовут. В любое время дня и ночи отвезу – хоть в Москву!

Марков на всякий случай записал.

Окончание повести читайте в печатной версии журнала "Петровский мост" № 2 за 2020 год, 

который можно приобрести в киосках "Роспечати"

Написать нам
CAPTCHA
Принимаю условия обработки данных