Пт, 23 Октября, 2020
Липецк: +8° $ 77.96 91.30

Андрей Коннов. Елец моего детства

10.10.2020 10:39:10
Андрей Коннов. Елец моего детства

« The time is out joint…»              

                            («И вывихнут у времени сустав…»)

                У. Шекспир

Не документалистика, не автобио­графические мемуары. Упаси меня Бог от этого жанра! Я также не претендую на летописание с точными датами, названиями, отсылками к научным источникам, архивным документам и тому подобному. Просто – детские ассоциации и впечатления, живущие в моей памяти и доставляющие радость. Плюс кое-где фантазерские предположения, тоже из детских лет. От них в душе солнечно и ностальгически-грустно одновременно.

Это город, в котором я родился и начал познавать мир. В детстве удивительные открытия происходят каждый день. В детстве острее запахи, а глаз подмечает все до мельчайших деталей, потому что в той свежайшей поре – открытия совершаются чаще, почти ежедневно… Мозг обрабатывает информацию мгновенно и делает выводы, порой наивные, может быть, не всегда верные, но живущие в памяти до сих пор. Независимо от того, хочешь ты того или нет. Просто хранятся, становясь с годами предметом умиления, темой для размышлений и светлых воспоминаний.

1.

Яркое, ласковое лето с непередаваемыми запахами клубники и свежей зелени на рынке, цветов из палисадничков и клумб, травы, которая росла тогда везде, по своему усмотрению и желанию – в парках, дворах, сквозь трещины в асфальте, между камнями булыжных мостовых. В шестидесятых годах прошлого столетия они еще сохранились кое-где: на Женском рынке, на улице Торговой (возле 15-й школы), в Мельничном переулке – на небольшом подъеме к сиротливо стоящему, сейчас ветшающему и разрушающемуся зданию старинного вокзала, на вершине фасада которого выведена и сохраняется вот уже полтора века надпись – черной краской, крупными буквами: «ЕЛЕЦЪ». И неподвластна надпись эта ни времени, ни дождям.

60-е годы запомнились непередаваемой словами музейностью старой части города, одно- и двухэтажными домами, деревянными и каменными, с затейливой и не очень резьбой оконных наличников, ставнями, лавочками возле заборов. На одном из них, чуть повыше Мясного рынка, сохранялась долгое время овальная, поржавевшая металлическая табличка с хорошо различаемой надписью через «ять»: «Земля и Воля». Надпись обрамляла две ладони, соединенные в рукопожатии. А на дверях некоторых домов висели почтовые ящики: «Для писемъ и газетъ»…

Почти таким город видели Розанов, Бунин, Пришвин, Бехтеев, братья Заусайловы, потомки братьев Валуйских…

Если немного напрячь память – картины той эпохи 60-х: городские жители, их манеры и наряды, малолюдство и тишина сонных улиц, изредка пробуждаемых от провинциальной полуденной летней дремы грохотом и ревом проезжающих грузовиков, натужным воем моторов переполненных и редких в то время автобусов – возникают в воображении снова и снова.

Автобусы назывались так: «Вокзальный» – № 1, «Лавский» – № 2, «Ольшанский» – № 3, «Сахарный» – № 5, «Контейнерный» – № 6. Нередко слышалось цоканье лошадиных копыт. На гужевой тяге развозили по магазинам продукты. Конский навоз на улицах был вполне обыденной вещью. И веселые стайки воробьев расклевывали его, переливисто и бод­ро чирикая.

В то время русская провинция только начинала осторожный путь к неизбежному крутому обновлению, неохотно расставаясь с жизнью патриархальной, чопорной и неспешной, простой и незатейливой, заповедно сохранившейся от века 19-го и начала века 20-го, несмотря на революционные бури и смерчи, грозу и неимоверные тяготы недавно закончившейся войны и суровых лет сталинского правления. Старина еще чувствовалась тогда, в 60-е годы прошлого века, во всем укладе елецкой жизни.

Отступив от основной темы совсем чуть-чуть, чтобы оживить нудность вступления, расскажу об одной излюбленной елецкой традиционной забаве, зародившейся в незапамятные времена и прожившей, немного изменившись, до начала 70-х годов прошлого века. Это, конечно же, кулачные бои на льду реки Сосна между городом и Засосной. Они ежегодно продолжались и в послевоенное время, до конца 40-х годов. В 70-е дрались только молодые – в разных местах и не всегда честно. А в послевоенные годы имя легендарного городского бойца Коли Овсянки, грозы засосенских, было известно каждому!

Отец рассказывал, что бились честно – стенка на стенку, упавших не трогали, свинчаток и кастетов не признавали. За это свои же могли изувечить. Если побеждала Засосна, городских гнали до Мясного рынка. Городские же гнали засосенских, тоже до рынка – на улице Воронежской (Орджоникидзе). После окончания удалой потехи главные бойцы мирились, обнимались и шли пить водку. Часто бойцов пытались разогнать немногочисленные конные милиционеры, стреляя в воздух из наганов.

2.

Крутого обновления всей городской провинциальной жизни – строительство и пуск крупных заводов, возникновение на пустырях много­этажных микрорайонов, школ, детских садов – и представить себе, еще совсем недавно, не могло патриархальное, старое поколение. Соблюдавшее прежние традиции Ельца: дворянского, купеческого, православного, слободского, мещанского… Бережно хранившее дореволюционные фотокарточки, воспоминания и легенды о своих предках, довольно свежие, но объявленные пережитками (прошлого, царского режима и т.п.).

Но прошлое никуда не делось. Улицу Мира тогда звали не иначе как Торговой, а улицу 9-го Декабря – Ботанической, хотя до революции она именовалась Покровской. Центральные улицы называли «Городом». Старые магазины именовались до самого их сноса по фамилиям прежних хозяев: «Дубинкин», «Добродеевский», хотя они официально звались: магазин номер такой-то…

«Дубинкин» находился на перекрестке улиц Успенской (Советской) и Пушкарской. Что это было за строение! Огромный одноэтажный, прямо­угольный бастион, крытый добротным железом, на высоченном и крепком каменном фундаменте, сложенный из толстых дубовых бревен, пригнанных друг к другу с величайшей тщательностью, – несокрушимый и гордый. Казалось – простоит до скончания веков монументом елецкому купечеству…

Интересно, каков был сам его степенство Дубинкин? Пофантазируем? Худощавым стариком невысокого роста в длинном сюртучке, непременно пыльно-коричневого цвета, с пятнистой бороденкой – серо-седой, с желтоватыми подпалинами, почти лысый, с пегими жиденькими волосенками по дальней периферии головы? Сутуловатый, подкашливающий от курения дешевой махорки – из экономии! Выбившийся в гильдийцы из мещан, благодаря обману и обвесу на ссыпках зерна?

По воскресеньям хаживал в Вознесенский собор, ставил дешевые свечки, рассуждая так: «Господу все равно, сколько свеча стоит. Главное – сияет она пред Его светлым ликом…». Умилялся, слушая певчих, до слез. Просветленный, размякший, словно в бане попарился от души, с мокрыми ресницами – выходил на улицу, шмыгая носом от переизбытка благочестия, и смиренно молвил нищим, калекам и дурачкам, во множестве толкавшимся на паперти у входа и назойливо, на разные голоса, выпрашивающих подаяния: «Бог подаст! Отойди с дороги, родименькай, дай пройтить. Мы и сами люди небогатые. Впору по миру подаваться!»

Или полнокровным, краснолицым выжигой из семьи мужиков-кулаков? Рослым горлопаном – пузатым, кудрявым, носившим красную в черный горошек косоворотку? Под черной поддевкой – жилетка серого цвета, серые брюки в полоску, заправленные в сапоги бутылками, наяренные так, что смотреться можно. Сапожищи обуты в калоши, чтоб сносу не было, и непременно – с двойной золотой цепочкой от часов на твердокаменном животе.

Народ в округе магазина жил разный. По улице Успенской – купцы средней руки и зажиточные мещане – торговцы зерном и мясом. В домах основательных, за высокими заборами. А на Песковатской, Пушкарской и в Каменьях – в основном небогатый, голоштанный, плюгавый народишко… Но рядом – дороги, ведущие на вокзал Сызрано-Вяземской ветки, в пригородные села и деревеньки. Чуть повыше – Мясной рынок и ссыпщики зерна расположились со своими лабазами. Мужик-середняк поедет домой с деньгами после ссыпки или торговлишки на базаре кочанной капустой, яблоками, картошкой и обязательно завернет в магазин. Употребит прямо в телеге купленную четвертиночку, раскуражится – возьмет в дорогу еще и шкалик, и гостинчиков детишкам прикупит. И керосинчику в лавке, что рядом с магазином. И табачку – махорочки… И не один такой расторговавшийся крестьянин заглянет.

Мещанин ли, мелкий чиновник, промотавшийся дворянчик пойдут на станцию, что расположилась недалеко, среди неохватных загородных лугов и оврагов, на горке – ехать по своим надобностям – заглянут в магазин обязательно. Колбаски, ветчинки, хлеба в дорогу купить, пару пива или ситро…

Внизу, в двадцати шагах от магазина, прямо на берегу говорливой, веселой речушки Лучок – каменная, добротная контора известного купца. Там работает молодежь, имеющая кое-какие деньжата. Забегут обязательно. Чайку, пряничков, баранок взять, колбаски, сырку, саек, папиросок… И магазинный приказчик, лебезя, почтительно заглядывая в глазки каждому, отпустит требуемого, приговаривая: «Вот-с, извольте-с! Только для вас по такой цене-с! Приходите еще всенепременно-с!».

Приказчики были чистоплотны и вежливы. Любому, даже самому распоследнему оборванцу, покупку заворачивали не в старую газету, а в оберточную бумагу. Держали марку и дорожили репутацией!

В детстве «Дубинкин» казался мне невероятно просторным и дразнил запахами. Слева от входа громоздился ряд бочек разных размеров и предназначений. Растительное масло, плодово-ягодное вино на розлив, именуемое «червивкой», селедка. Осенью и зимой – соленые огурцы и помидоры… Сразу за этой затейливой смесью разнообразных запахов ощущался ядреный махорочно-табачный дух. Тут продавались сигареты и папиросы всех известных марок, бумажные пачки махорки и нюхательного табака, от которого исходил легчайший мятный дух.

Пройдя немного вперед, к массивным прилавкам, за которыми царственно обитали тетки габаритами с те бочки, чувствовался уже густой дух копченого окорока и сала, хлеба и халвы, возвышающейся внушительными, правильно отесанными плитами на подносах размером в полстола. Края этих халвичных плит были слегка раскрошены, кое-где порушены огромным ножом, лежащим тут же на прилавке и походившим на музейный меч времен Куликовской битвы… И сразу бежала слюна, хотелось всего: копченого окорока с хлебом, халвы, лимонада, затаившегося в ящиках за могучими спинами теток.

Автоматными дисками, сложенными в затейливые пирамидки и волны, покоились консервные банки. От их этикеток с названиями глаза просто разбегались. В следующих витринах, правее к входу, обитали шоколадки, конфеты, печенья и пряники. И уж совсем справа, у самых входных дверей, на выступах стеллажей, висели экзотические хомуты и уздечки, а за ними стыдливо прятались колонны из детских горшков, гордо поблескивали эмалью кастрюли и, словно шлемы средневековых ландскнехтов, правильными рядками располагались круглобокие чугунки всяких объемов. Здесь еще витал едва уловимый ременно-дегтярный запах… И все запахи того магазина непостижимым образом воскресают во мне, когда я прохожу мимо того места, где гордо стоял когда-то несокрушимый «Дубинкин».

«Добродеевский» располагался на улице Старооскольской (Пушкина) напротив церкви Елецкой Божьей Матери, в конце прошлого века, пребывавшей в невообразимом запустении, превращенной в склад. Здание магазина было двухэтажным, длинным. Очевидно, с претензией на универмаг был устроен магазин. Первый этаж – кирпичный, оштукатуренный, беленый, с двумя входами. Второй – бревенчатый, добротный, с частыми окнами, украшенными наличниками с незатейливой резьбой, под железной покатой крышей. Справа и слева жались скромные одноэтажные дома елецких мещан, потому что до революции в этих местах селились, по преимуществу, люди небогатые – из-за дешевизны и сырости земли, и «Добродеевский» на фоне их жилищ выделялся респектабельностью, даже шиком.

Добродеева я воображал высоким, осанистым мужчиной. Серьезным, гордого вида, с аккуратно подстриженной бородкой, волосами, расчесанными на пробор и набриолиненными. Это в моем представлении был господин степенный и солидный, не сквалыга, но и не мот. Свое место блюл свято, так же, как и репутацию. Одевался по провинциальной моде, больше по-дворянски, чем по-купечески, курил хорошие папиросы. Был занудлив и въедлив, считал каждую копеечку, но товар стремился брать разнообразный и качественный. Детей содержал в строгости, учил в гимназиях, кто поспособнее. Тех же, кто не хватал звезд, определял в реальное училище. И сам был грамотный.

Не знаю, чем торговал здесь Доб­родеев до победы исторического материализма, но во времена моего детства (в 60-х и начале 70-х годов) на первом этаже были бакалейные и винно-водочные товары – соответственно, с различными входами. Помню, как дед мой частенько покупал там кагор и черносмородиновое вино. В бакалейном – продавались соблазнительные леденцовые петушки на палочках – разного цвета и разного вкуса, по десять копеек за штуку. И тогда казалось, что нет на свете вкуснее лакомства, чем этот десятикопеечный петушок.

Из бакалейного отдела на второй этаж вела широкая и крепкая деревянная лестница. Наверху скучными тюками и пыльными отрезами покоились разнообразные ткани. Но если пройти подальше, то можно было попасть к прилавкам, манящим и тревожащим детскую душу, – с игрушками: пистолетами, автоматами с трещоткой, оловянными потрясающими воображение солдатиками, железными машинами с поднимающимся кузовом, неимоверных размеров, а также с различными головными уборами, среди которых, несомненно, представляли интерес клеенчатые кепки-восьмиклинки, мода на которые в те времена достигла своего пика.

2.

Храмы и монастыри Ельца в середине прошлого века кроме Вознесенского собора и церкви Казанской Божьей Матери имели вид такой, словно пережили второе Батыево нашествие. Но в детстве я, воспитанный в духе воинствующего атеизма, руинам и полуразвалинам церквей Успенской, Михаила Архангела, Великокняжеской, храмам в Черной слободе и Аргамаче значения не придавал никакого. Не обливалось сердце кровью, не скорбела душа при виде останков мужского монастыря напротив тюрьмы, превращенного в автобазу, от запустения и разгрома монастыря Знаменского на Каменной горе напротив Черной слободы…

Мальчишкой вместе с другими сверстниками бегал я смотреть, как безжалостно взрывали красивый да­же в запущенном состоянии храм на улице Мясницкой (Лермонтова). С колоннами на фронтоне, с высокой колокольней, увенчанной шпилем, гордо устремленным в небеса, стоял он, неизвестно за что приговоренный к казни – абсолютно беззащитный и молчаливый… Раздался глухой, но сильный звук – «Бум!», и в туче пыли осел и рассыпался мгновенно на кучу мелких осколков и искореженного железа храм. Будто и не было его никогда. А пыль долго висела, заслоняя собой солнце. И теперь мне кажется, в головах людей, вынесших храму смертный приговор и приведших его в исполнение, была точно такая же непроницаемая пыль и осколки битого кирпича. А вместо души – покореженные металлические конструкции, уродливо торчащие в разные стороны. После таким способом же уничтожили церковь в Засосенской части города. Безжалостно и бессмысленно. Открыв на ее месте павильон по приему пустых бутылок.

Может быть, кто-то и протестовал, скорее всего, в душе, на кухне в своем доме. Не могу знать я того. Насколько я слышал от взрослых, были планы по взрыву еще каких-то храмов. Но остановил варварство и мракобесие сатирический киножурнал «Фитиль», жестко и едко высмеявший тогдашнего городского главу – неугомонного в своем стремлении уничтожать то, что создавалось в городе три предшествующих века, с любовью и гордостью, и на народные медные деньги в том числе.

Вознесенский собор пощадила война. Ни один немецкий снаряд, ни одна бомба в него не попали. И не порушили его до конца оголтелые богоборцы-большевики. В первые годы их власти он сильно пострадал. Был разграблен, превращен в овощехранилище, многие ценные иконы утрачены навсегда. Ободрали дорогие оклады с образов, увезли куда-то золоченые кресты, чаши, кадила, ризы с золотым и серебряным шитьем. Но все же в послевоенное время ему удалось выжить и возродиться!

Впервые я оказался в соборе в возрасте семи-восьми лет. Вошел в открытую левую створку величественных ворот и попал в иное время. Таинственный сумрак и прохлада приняли меня. Пахло совершенно неземным. Суровые и скорбные лики со всех сторон разглядывали меня торжественно и печально. Тоненькие свечки под образами мерцали оранжевым неярким свечением, потрескивали и оплывали, роняя, словно слезы, расплавленный воск. Густая тишина давила и порождала сопричастность к чему-то такому, чего в жизни земной, той, которой жили мы, вовсе нет. Было ясно – Бог живет тут, и ангелы его незримо и бесшумно, как совы в ночи, пролетают и заглядывают в души всем зашедшим сюда. Невольно испытал я тогда восторг и потрясение одновременно. Русь исконная, Отечество моих предков – черносошных крестьян с одной стороны и суровых терских казаков в косматых папахах с другой, обхватила меня в свои ласковые объятия и прижала к самому сердцу.

Вдруг раздался скорбный глас… Да-да, именно глас… Протяжный и глубокий, раскатисто вознесшийся к самой вершине храма, откуда смотрел в окружении облаков чей-то строгий лик.

Гласу вторил нараспев, на языке вроде бы узнаваемом, но все же не очень понятном, гнусавый фальцет. Тонкий, жалобный… Я посмотрел влево, откуда донеслось это, и со страхом увидел темно-бордовый гроб, показавшийся мне огромным. Там начался обряд отпевания покойника. Стайка сухоньких старушек в косыночках, из-под которых выбивались седые прядки волос, мужчина, еще нестарый, с совершенно голой головой, гладкая кожа на которой поблескивала, закрестились и склонили головы.

В ужасе выбежал я из собора и быстро зашагал по улице Орловской (Коммунаров) вверх, в Детский парк. Жуть и тоска одолевали меня. И вдруг совершенно ясно представилась мне неизбежность смерти. Когда не будет меня и той вселенной, что живет во мне, – тоже не будет…

Равнодушие горожан к погибающим храмам было поразительным. Словно это не наше, не русское. Словно мы – иноверцы, пришедшие невесть откуда в Елец и заселившие его. Тогда я не задумывался над этим, да и никто из моих сверстников не задумывался. Но однажды в городском музее я увидел дореволюционные фотографии, запечатлевшие навсегда закладку и освещение строительства Великокняжеской церкви на улице Успенской (Советской). 1909 год…

В те атеистические времена этот храм тоже был складом и постепенно приходил в упадок. Фотографии старые, но прекрасного качества. И я оказался потрясен до глубины своего существа: на них отобразились и словно ожили люди совершенно такие же, как мы! Офицеры с обнаженными головами в тщательно подогнанных по фигуре шинелях. Какие-то важные чиновники в форменных сюртуках. Не выглядели они ни сатрапами, ни угнетателями трудового народа. Священники в праздничных ризах, бородатые, торжественно-серьезные хоругвеносцы… Моложавые купцы с умными лицами, полные сдержанной гордости… Дворяне и дворянки, одетые торжественно и строго, с приличествующим событию шиком… Простой люд, тоже нарядно и добротно одетый. Совсем не похож на угнетенный и обобранный до исподнего. Их лица – серьезные, одухотворенные, осмысленные, строгие – выражали твердую веру в то, что они делают. Делают на пользу и во благо Отечества. Единство всех, невзирая на сословия, вот что я увидел и понял, рассматривая как завороженный эти фотографии.

И как же быстро все единство развалилось в кровавые годы революции и Гражданской войны. Вот эти самые люди через всего лишь восемь лет (микроскопическая капля в океане Вечности) поделились на белых и красных и стали друг друга безжалостно истреблять, придавать русские святыни поруганию и разрушению!

Понимание причин революции, но не прощение ни тех, ни других пришло ко мне постепенно, так же как и осознание того, что уничтоженного первозданного, русского уже невозможно ни исправить, ни возродить. Об этом же гораздо раньше писал в своих произведениях один из идеологов русской эмиграции первой волны – Иван Шмелев…

3.

В детстве ельчане были поделены мной на несколько категорий: по внешнему виду, манерам, поведению, разговору и речевым оборотам. Эти совершенно различные люди существовали совместно, ходили одними и теми же улицами, читали одни и те же газеты и журналы, ездили в одних и тех же битком набитых автобусах – удушливых, пыльных летом, промороженных зимой, тряских и не очень удобных. Несмотря на различия, жили в одних домах и дворах, по соседству друг с другом, в многочисленных коммунальных квартирах… Но были у каждой категории свой обособленный жизненный уклад и привычки, унаследованные от предшествующих поколений родственников или приобретенные в новых жизненных реалиях, а также в тюрьмах и лагерях.

В коммунальной квартире, где в одной комнате обитала моя семья из шести человек, соседками нашими оказались две бывшие дворянки: маленькая, сухонькая, прямая как палка горбоносая старушка с выдвинутым вперед волевым подбородком, с серыми жиденькими волосами, собранными в хиленький узелок на затылке, – Варвара Давыдовна и ее племянница – волоокая, пышнотелая Эмма, обладательница пухлых розово-красных губ и густых, темных волос, обрамлявших ее крупную голову и делавших ее похожей на льва.

Жесты и движения Варвары Давыдовны были стремительны, изящны и небрежны. Выражение лица – часто надменным. Речь, грамотная и правильная, изобиловала вычурными оборотами. Она была изысканно вежлива, говорила слегка в нос, а когда выходила на улицу, то непременно надевала какую-нибудь шляпку, а не простецкую косыночку или платочек, как многие пожилые ельчанки тогда. И если шляпка была не соломенная, то с прозрачной вуалью в пол-лица. Длинные юбки, жакетки, блузки, пальто, высокие ботинки, туфли ее – от всего веяло благородным прошлым и немного нафталином. Было ощущение, что она и жила в прошлом, не воспринимая жизнь нынешнюю сознательно, словно ее душа находилась в эмиграции, а тело вынуждено было обитать среди дремучих плебеев…

О себе Варвара Давыдовна рассказывала неохотно и скупо. Окончила Елецкую женскую гимназию и специальные учительские курсы при ней. Преподавала в школе села Казаки. Была убежденной атеисткой, поругалась с тамошним попом за то, что он пьянствовал и бил ребятишек. Даже не побоялась пожаловаться на него инспектору. Отец ее служил на железной дороге. Жили не бедно, но и не в роскоши. Был у нее жених, тоже из благородных. Но пропал без вести на германской войне. Дворянством своим Варвара Давыдовна кичилась. Эмма была попроще, к своему дворянскому происхождению относилась с иронией, и мне не раз приходилось случайно слышать от нее в адрес упрямицы Варвары Давыдовны: «Ах, тетя! Забудьте вы свою старину и не морочьте себе голову!». В ответ старорежимная тетушка фыркала, поджимала тонкие губы до синевы и что-то бормотала по-французски. Замужем наши соседки никогда не были.

Стиркой одежды, белья и уборкой комнаты сами они не занимались никогда. Для этого каждый четверг появлялась у нас тетя Настя. Хрипатая, сморщенная и проворная женщина с татуировками на руках, железными зубами во рту, курящая вонючие тоненькие папироски «Прибой». Вози­лась она весь день, распространяя тяжелый запах пота и табачного перегара, и работу свою делала на совесть.

Когда тетя Настя заканчивала уборку и собиралась уходить, соседки зазывали ее на нашу общую кухню, выносили из комнаты на подносе наполненную большую граненую рюмку синего стекла и баранку. Тетя Настя бережно и сосредоточенно снимала с подноса рюмку, истово крестилась, мгновенно опрокидывала содержимое в себя, выдыхала, зажмурившись, восклицала восторженно: «Ух!» и аккуратно отщипывала от баранки кусочек, остальное убирала в карман, произнося церемонно:

– Благодарствуйтя, хозяйкя. Дай вам Бох здоровьица.

– До следующего четверга, – сухо отвечала Варвара Давыдовна.

А вот разнообразные варенья наши соседки готовили себе сами. В старинном медном тазу, помешивая большой облезлой деревянной ложкой с длинной ручкой. Особенно вкусным у них получалось крыжовное. Ничего подобного я не пробовал больше никогда.

Подобные старорежимные ельчанки встречались в те годы в Ельце не скажу чтобы часто, но и не были они исключительным явлением. Жили они, как правило, в старой, центральной части города. В домах с уютными садиками, заросшими вишенником и кипучей по весне сиренью, клумбочками с веселыми цветочками. Высокие кирпичные и каменные заборы ограждали жизнь обитателей от посторонних глаз и, казалось, от новой действительности. Возле домов росли вековые липы, тополя, реже дубы.

Старушки эти одевались изысканно, по моде начала века двадцатого, наподобие Варвары Давыдовны. Вышагивали чинно, спину держали прямо, с гордым, неприступным выражением на увядших лицах, с нарумяненными, будто клубникой натертыми щечками. Любили прогуливаться в Городском саду. Сидели на лавочках в тени и читали книги с пожелтевшими страницами, в потрепанных переплетах, оставшиеся, наверное, от их родителей. Речь тех старушек была утонченной, певучей и сопровождалась манерной, сдержанной жестикуляцией. Друг друга они называли только на «Вы» и по имени-отчеству. «Не от мира сего…», – насмешливо говорили про них многие, и так же тогда, подражая взрослым, рассуждал я. Не понимал еще, что в душах их живет одухотворенное, непостижимое нам русское прошлое, разрушенное новой жизнью.

Немолодые мужчины и старики, в основном бывшие на фронте, в те годы одевались по-разному. Многие носили полувоенные френчи, сталинские фуражки цвета хаки или белые; кто постарше – хромовые сапоги. Те, кто помоложе, ходили в просторных плащах и неуклюжих глухих двубортных пальто, в пиджаках и куртках, рябых кепках и шляпах. При встрече, здороваясь, обязательно приподнимали головные уборы над головой. И у каждого на груди теснились наградные колодки – как обязательный знак принадлежности к фронтовому братству.

В те времена было много калек. Одноногих и одноруких, полностью безногих, и был один калека, собиравший подаяние на Мясном рынке – совсем без рук и ног, с уродливо стянутой с одной стороны кожей на лице. Страшный, грязный, запущенный.

Я как-то шепнул неприятное и брезгливое об этом человеке своему деду-фронтовику. И он строго ответил мне:

– А разве он виноват, что стал таким? Думаешь, ему легко таким жить? – и, смягчившись, добавил грустно, – он ведь до войны, наверное, был молодым, красивым, на танцульки бегал, может, в футбол гонял… А видишь, что с ним война наделала…

День Победы, который внезапно стал выходным и широко, и от души отмечался тогда в Ельце, сделался самым любимым праздником. Людское море колыхалось по улицам Мира и Коммунаров, расцвеченное флагами, сияющее орденами и медалями. Некоторые старики носили даже Георгиевские кресты! И все веселые, нарядные, слегка пьяные, торжествующие и гордые. Плясали, наяривая на визгливых гармошках, глуховатых баянах и мелодично-звонких аккордеонах. Пели и радовались тому, что живы, что наш Юрий Гагарин первым полетел в космос и вернулся, что в магазинах появилась опять, после хрущевских экспериментов, еда! Что открываются новые заводы, строятся многоэтажные дома, детские сады и школы, рождаются дети. За это и воевали, ради этого вытерпели все, и впереди – только светлое будущее. В это верили, с этим жили… Повсеместно мальчишки играли в войну понарошку, где не было настоящих убитых и раненых. Самыми любимыми фильмами были о войне, посмотрев которые фронтовики часто иронично улыбались, но ничего не говорили вслух…

Написать нам
CAPTCHA
Принимаю условия обработки данных