Пн, 20 Сентября, 2021
Липецк: +10° $ 72.56 85.49
Пн, 20 Сентября, 2021
Липецк: +10° $ 72.56 85.49
Пн, 20 Сентября, 2021

Путешествие графа Толстого Льва Николаевича туда и обратно

Олег Шаповалов | 23.01.2021 13:22:45
Путешествие графа Толстого Льва Николаевича туда и обратно

Туда живым, обратно – мёртвым *

28 октября (ст. стиля) 1910 года – 9 ноября 1910 года

Ясная Поляна – ст. Щёкино – ст. Горбачёво – Козельск – Оптина Пустынь, Шамордино – Козельск – ст. Белёв – ст. Волово – ст. Астапово – ст. Козлова Засека – Ясная Поляна.

            * * *

              У Толстого, у Льва Николаича,

              заведенный порядок и быт.

              То романы попишет играючи,

              то поест и до ужина спит.

              То босой, в домотканной рубахе

              (башмаки, они летом на кой?)

              на домашних нагонит вдруг страхи

              и стучит в половицы клюкой.

              Выйдет в сад золотой (вот и я бы так,

              где иную сыскать благодать!),

              все считает созревшие яблоки:

              сколь возов можно в Тулу продать?

              Строг Толстой по хозяйственной части,

              бес бухгалтерский тычет в ребро.

              Проверяет припасы и снасти,

              и столовое серебро.

              А жена его, Софья Андреевна, –

              вот трудяга, хоть родом из бар! –

              все на стол соберет своевременно

              и большой вскипятит самовар.

              Настрочит он страничек до чертиков.

              Есть роман – там и Мiръ, и Война!

              А потом вдруг слова повычеркивает.

              Набело перепишет жена.

              Так шесть раз, все два тома. Построчно!

              А что делать, ведь Лева – пророк.

              Да еще поторапливал: «Срочно,

              ждет издатель, кончается срок!»

              Одинаково счастливы семьи,

              а несчастливы все по-разному.

              Только эту судить не смеем мы,

              тут не надо домысла праздного.

              Ведь струился из Ясной Поляны,

              обозначив новейший Завет,

              по России и в дальние страны

              не от Бога, но явственный свет.

            * * *

              А граф чудил, чертил ночами графики:

              вот здесь добро, а здесь, пожалуй, зло.

              На глобусе всемирной географии

              изображал то херувимов, то козлов.

              Беда России – воровство и пьянство,

              и что народ с животными так резок.

              Решил Толстой принять вегетарьянство,

              чтоб мужики коров и кур не резали.

              Не надо изысков, на блюде подношений,

              он не султан, не шах, не царь Кощей.

              Ему, поскольку он лишь скромный гений,

              достаточно тарелки постных щей.

              Томили Софью кухонные хлопоты.

              Вот же веган ты, Господи, спаси!

              И репа, и турнепс, и спаржа слопаны.

              Пуст огород? Так рыжиков неси!

              Но граф однажды замахнулся на святое,

              важнейший пункт благополучия поправ.

              Сказал, что выносил решенье непростое:

              мол, откажусь от всех на книжки прав.

              Да ты о чем?! Да ты в себе ли, старый?

              Всю нашу жизнь пустить в момент на слом?

              И от угроз покоцать гонорары

              слегка поехала София Берс* умом.

              Вот как-то в полночь в тусклом лунном свете

              увидел он, от гнева трепеща,

              как та в его рабочем кабинете

              в бумагах рылась, завещание ища.

              Какой удар, предательство какое!

              Его решили тут совсем стереть, дожать.

              И граф придумал в поисках покоя

              оставить Ясную Поляну и бежать.

              Куда, зачем? Сырой октябрь, об эту пору

              не выгонишь собаку со двора.

              Тем лучше, чем короче будут сборы.

              Причины нет тянуть все до утра.

              Он будит Душана (словак, врач Маковицкий,

              приставлен к графу, тот поскольку слаб.

              Скорее друг, единственный практически,

              а не домашний эскулап и раб).

              Какая темень! Как момент тот страшен.

              Но дело доведется до конца.

              Поднял и дочку младшенькую, Сашу –

              одна в семье опора для отца.

              Собрали кой-чего, таясь от Софьи,

              достали расписанье поездов.

              Вперед, до Щекино, не распуская сопли.

              Прощай навек, дворянское гнездо!

              Любимое перо, две записные книжки

              и в багаже прожитые года.

              Во тьме растаяли крестьянские домишки.

              Вези, коляска, графа в никуда!

Станция Щёкино

28 октября (ст. стиля) 1910 года, утро.

                  «Железная дорога к путешествию, что бордель к любви. Так же удобно, но так же нечеловечески машинально и убийственно однообразно». (Из дневника Льва Толстого)

              На станции аншлаг и разночинцев масса,

              стоят с поклажею у касс плечом к плечу.

              Толстой распорядился:

              – Едем третьим классом,

              с моим народом быть сейчас хочу.

              Ну что же, третий, значит, будет третий.

              Билеты куплены, и дело на мази.

              За бзики графа Маковицкий не в ответе.

              Желаешь простоты? Так посмотри вблизи.

              Вагон битком, на торжище похоже.

              Кошелки, короба, с картохою чувал.

              Едва отъехали, кого-то бьют по роже,

              жиган из голенища нож достал.

              И это те, кому он был радетель,

              кому помочь так страждала душа?!

              Не зря ли ради сирых козлищ этих

              он сердце рвал и голос возвышал?

              Неужто это тайна для народа,

              что церковь – опиум, а никотин есть яд?

              – Мне душно, Душан, не хватает кислорода!

              Зачем они так курят и смердят?

              – Скорее воздуха! Тут задохнуться впору.

              Прикажете на лавке помирать?

              – Лев Николаевич, но станция не скоро.

              – Тогда пойду за дверь, где буфера.

            * * *

              Он стоял на вагонной площадке

              с очумелой от дум головой.

              Ветер встречный свистел беспощадно,

              приближая пожар мировой.

              Пробирал от макушки до копчика,

              злее вея верста за верстой.

              «Неужели на этом все кончено?» –

              думал Лев Николаич Толстой.

              Ни селений, ни ржания конского.

              Что он слышал, замерзший старик?

              Стон предсмертный Андрея Болконского

              или Анны Карениной крик?

              По листам сочиненных романов

              поезд мчал его дальше на юг.

              И не знал в Петербурге Романов,

              что толстовству приходит каюк.

              Что взамен будут зло и насилие,

              и Распутин в Неве подо льдом,

              и забывшая Бога Россия,

              и тот страшный Ипатьевский дом.

              Ветер, ветер полей среднерусских!

              Сколько песен ты в лица бросал.

              Захлебнулась в суровой той музыке

              черноземная полоса.

              И быть может, как раз под Тулой,

              на Яснейшей Поляне той

              посильней, чем повсюду, дуло,

              чтоб от правды простыл Толстой.

              Многих мысль его поманила

              тем, что можно верить в неверие.

              Но подкрадывалась пневмония

              и к нему, и к Российской империи…

Оптина Пустынь, Шамордино

28 октября, 18-00 – 31 октября, 6-00

                  «Заражен такой гордыней, какую я редко встречал. Боюсь, кончит нехорошо». (Архимандрит Леонид, наместник Троицкой лавры  после беседы со Львом Толстым)

              …Вот и прибыли. Оптина Пустынь.

              Конспиратор! Без сна и еды…

              Так сюда он стремился без устали,

              ради этого путал следы?

              Узнан граф. Обалдевший монашек,

              при гостинице вроде портье,

              бледен так – в морге видели краше –

              и скукожен, как складки портьер.

              – Только, братец, ведь я отлученный.

              Может, мне и приюта здесь нет?

              – Что вы, что вы, ведь я просвещенный,

              мы читаем колонки газет!

              – Ну смотри, чтобы все без обиды,

              чтоб не смели тебя обвинить.

              Нам не надо на Оптину виды,

              лишь бы голову где приклонить.

              – Понимаю. Давайте котомку.

              Вот же радость! Какая же весть!

              Провожу вас в лучшую комнату,

              там кровати и стул даже есть.

              – Граф, вы как?

              – Так себе, человече.

              Щиплет, Душан, немного глаза…

              Капал воск из тающей свечки,

              капал воск и Толстого слеза.

            * * *

              В годы прежние он верст двести

              пешкодралом, бывало, отмахивал,

              чтобы в этом намоленном месте

              толковать по душам с монахами.

              Башковитые старцы в скиту.

              Те о смерти рекут, граф – за здравие.

              Он им правду принес, да не ту,

              подрыватель основ Православия.

              Странный, странный такой визитер,

              и странны его обстоятельства.

              Быстр умом, на язык остер.

              Как не примешь, ведь граф же, сиятельство!

              Не пустое в России имя.

              – Что пришел-то?

              – Я только спросить.

              И такая сквозит гордыня,

              хоть святых из скита выноси.

              ...

              Он стал гуру новейшей веры,

              но вдруг понял в конце пути,

              что кружили его химеры.

              Нет, не то он хотел обрести.

              Эта Оптина оптимальна.

              Жил бы, домик какой присмотрев.

              Скромно так, на доход минимальный,

              словно агнец он, а не Лев.

              И еще старику вот что вспомнилось.

              Юбилей, что два года назад.

              Благодать, сентябрьское солнце,

              вышел граф в неувядший сад.

              – Что там бают по этому поводу?

              Ну про 80, Боже, спаси?

              Девки наши сходили уж по воду?

              Ты мне, Софья, газет принеси.

              Притаранила Софа из здания

              пуд увесистый небылиц –

              и губернские есть издания,

              и листки двух болтливых столиц.

              Граф листает, до чтения падок он.

              На подписку монет не жалей.

              Со страниц льются елей и патока.

              «Вот дожили, какой юбилей!

              Глыба, гений и светоч разума.

              Не рождала таких земля!»…

              – А они не дошли до маразма?

              Неужели все это – я?

              Над Поляной скворцы пролетали,

              припозднились порою той.

              Газетенку (чья есть?) «Пролетарий»

              открывает последней Толстой.

              – Ишь ты, пишут, что я как зеркало

              революции нашей русской…

              Плохо вижу уставшими зенками,

              шрифт какой-то слепой и узкий…

              О, не просто зеркало, а кривое!

              Лучший друг «заскорузлых крестьян,

              не пригодных к борьбе и бою».

              А писатель часом не пьян?

              – А кто пишет?

              – Какой-то В. Ленин.

              Щелкопер, к юбилею примазался.

              Что он смыслит в народной лени,

              понимает в крестьянских мазанках?

              Но про зеркало мысль запала.

              Сочинят же такое в бреду!

              Знать, хотели от графа запала,

              чтоб взорвалось все в 5-м году.

              Пару лет между тем еще минуло,

              плохо ль прожили, хорошо.

              Ну ему ль заниматься минами?

              Не за тем ведь до Оптиной шел.

              Двое в комнате – он и зеркало

              в черной раме на белой стене.

              Зоосад видит: Лев и зебры,

              и вольеры по всей стране.

              Все решетки, решетки и надолбы,

              цепи тяжкие выспренных слов…

              «Тут иначе действовать надо бы!»

              Снова морды – сановных ослов.

              Смотрит: лик чей, как груша в сиропе,

              суперстар? Или суперзвезда?

              Не его ль развезли по Европе

              фото скорые поезда!

              Дальше – кровь и чье-то свержение,

              прет толпа. Кто тут лев, а кто прав?

              Вдруг осклабилось отражение:

              – Г`еволюция это, г`аф!

            * * *

              С утра пораньше он к скиту явился.

              Наверное, уж старцы заждались,

              уж слух о нем, поди, распространился.

              А вот он я, откуда ни возьмись!

              Один, как перст, совсем без подношений.

              Поймут, такой уж в жизни поворот.

              И в свете ихних давнишних отношений,

              конечно, встретят графа у ворот.

              Но скит притих. Ворота на запоре.

              Колокола настроены молчать.

              Что, спят еще? Или какое горе?

              А надо ли ему тогда стучать?

              Толстой полдня, как маятник, мотался

              туда-сюда: к гостинице, к скиту.

              О самом важном говорить намеревался.

              Да видно выбрал тактику не ту.

              Он не вошел, они к нему не вышли,

              не провели, как водится, во двор.

              Садилось солнце переспелой вишней.

              Не получился, значит, разговор.

              Наверно, пьют какао или кофий.

              Вот и порвалась тоненькая нить…

              Спустя неделю старец Варсонофий

              приедет спешно графа хоронить.

            * * *

              Куда теперь из Оптиной податься?

              Путь лишь один – к сестре, в Шамордино.

              Не вечно же бомжом теперь скитаться?

              Ведь близко – вон, за речкою оно.

              Сестра Мария уж давно в монашках,

              душа добра, за ней святая рать.

              Скорее к ней! В таких житейских шашках

              ты или в дамки, или сразу помирать.

              И у Марии, в тихой той обители,

              (Шамордино – известный женский скит)

              поведал ей, как горько все обидели.

              Как предали, повествовал навзрыд.

              Но, может, лучше станет жить и краше,

              наладятся семейные дела?

              Тут вскоре приезжает дочка Саша,

              известия и денег привезла.

              – У наших паника, куда сбежал, гадают,

              губерния стоит вся на ушах.

              Уже и в Петербурге даже знают,

              что ситуация в семье нехороша.

              Слух ходит: чтобы чаяньям народа

              как можно лучше было угодить,

              готов рескрипт Святейшего Синода:

              найти вас, папа, и немедленно простить!

              – Ну то-то ж, Питер, – ухмыльнулся в бороду. –

              Пускай поищут. Захочу – простят.

              А как деревня повернется к городу,

              когда те, в Оптиной, вишь, лики воротят!

              – Какие там еще у вас печали?

              Крестьяне не отвыкли от труда?

              – Топилась мама… Еле откачали…

              Не приняла ее октябрьская вода.

              У графа перемены в настроении,

              достанут ведь и тут, в Шамордино.

              Какую моду взяли! В пруд сигать в имении.

              Уеду завтра. К черту! Решено.

Козельск и далее

31 октября 1910 года, 7-40

              Опять Козельск. С ним дочь и верный Душан.

              Тут поворотный в путешествии момент.

              Вздыхает врач, судьбе своей послушен.

              Вот непоседливый достался пациент…

              И ладно б цель была! «Поедем до Волово. –

              А дальше? – Дальше, тут большой вопрос».

              Когда б не суперстар, не гений слова,

              катился бы он сам под стук колес.

              Раскрыли карту всех дорог России:

              куда ни глянь – железные пути.

              – Давай посмотрим, – Саша попросила, –

              куда вас, папа, собственно, везти.

            * * *

              В мыслях смутных, в каком-то угаре

              строил планы (ну да, в самый раз!):

              не махнуть ли нам, скажем, в Болгарию?

              Не получится, так на Кавказ.

              Стоп. В Волово приехали, слазьте.

              Тут развилка: «Елецъ – Раненбургъ».

              И куда поведут его страсти?

              – Вот туда, поищи Петербург!

              Стук да стук, перестук – до Астапово.

              Может быть, то еще не конец?

              Ах, Астапово, ты оставь его!

              Надо б было свернуть на Елец.

              Графа снимут в Астапово с поезда –

              нету сил и невнятная речь.

              Не дописан финал этой повести.

              Ну куда его? Где же прилечь?

Станция Астапово

31 октября, 18-35 – 8 ноября, 13-15

                  «Пишите просто: пассажир поезда № 12. Все мы пассажиры, только одни входят, а я сошел».  (Лев Толстой – станционному врачу при заполнении формуляра)

              Вот же выдался день у Озолина!

              Дверь сломали, разлили мазут.

              Чай не допил, на пятке мозолина.

              И этапы по тюрьмам везут.

              Прибыл поезд, 12-й номер.

              Люди вышли, старик в армяке.

              Еле шаркает, будто уж помер,

              суковатая палка в руке.

              – Вы куда?

              – Нам к начальнику станции.

              – Это я. Но постой, но постой?! …

              От увиденного он в прострации.

              – Это Лев Николаич Толстой.

              – Как же так?!

              – Граф серьезнейше болен.

              Нужен кров и помягче диван.

              – Предоставить все это я волен, -

              отвечает Озолин Иван.

              К черту стрелки и график прибытия…

              Он ведет их к себе, поспеша.

              И не будет важнее события

              для Озолина, латыша.

            * * *

              Как закладка в прижизненном томике,

              человечище, полубог,

              Лев лежал в станционном том домике,

              подводя всей эпохе итог.

              Телеграфы те новости скушали,

              всем про графа трезвонить хотели.

              Три состава столичной шушеры,

              будто вороны, поналетели.

              Умирает! На мир весь сенсация!

              Заготовьте подвальчик нам под

              некролог. Не видала та станция

              столько важных и сытых господ.

              Три инкогнито превосходительства,

              пять особ голубых кровей,

              жены также членов правительства,

              в креп закутанные до бровей.

              Ну а больше всего толстовцев,

              это шоу для них мучительно.

              Кто тут застит нам наше солнце?

              И начнут они не противиться,

              не противиться злу за Учителя.

              Не противились так: не пускали

              посетителей к графу в дом.

              Даже врач, которого ждали,

              пробирался к нему с трудом.

              Не пускали и Софью Андреевну,

              и приехавших сыновей.

              Как виновницу и злодеевну.

              Ветер, чары дурные развей!

              Не поможет тут вся философия,

              нет ни исповеди, ни причастия.

              Не пустили к нему Варсонофия –

              бесы не разрешили встречаться.

              Безутешная Софья с улицы

              смотрит, смотрит в его окно.

              Сыновья молчаливо сутулятся…

              Это просто немое кино!

            * * *

7 ноября 1910 года

                  «Парфину* не хочу… Не надо парфину». (Лев Толстой, умирая)

              Родных, друзей впустили слишком поздно.

              Полузакрыты мудреца глаза.

              Его о чем-то спрашивали слезно,

              а он ни слова уж не мог сказать.

              О, Софья бедная, к ней проявите милость!

              Платок сжимая в старческой руке,

              слова шептала, как она топилась,

              оправдывалась будто перед кем.

              Казалось, вот Толстой, вот Эверест и глыба,

              здесь дух витает, славен и велик.

              А на кровати, будто вяленая рыба,

              лежал усопший сморщенный старик.

              Отпет не будет и за грех отмолен.

              Без всяких ритуалов погребут.

              Остановил на станции Озолин

              часы. На них 06 и 5 еще минут.

Станция Козлова Засека

9 ноября 1910 года, 6-30.

              От Тулы станция близка,

              до Ясной – лишь версты четыре.

              Сюда дороги не искал,

              то – суета в толстовском мире.

              Все ж правда есть. Простой народ

              на руки подняв домовину,

              его до Ясной понесет,

              ловя холодный ветер в спину.

              Была любовь и доброта.

              Хоть грязь дорожная месилась,

              легко легла дорога та,

              сиятельство и ваша милость.

              С крестьянами во всем был прав.

              Венки, кумач и запах ели.

              Коль что не так, прости нас, граф.

              И «Память вечную» пропели.

Ясная Поляна

9 ноября 1910 года, день.

              Все, кончается путешествие.

              Он ведь это имел в виду:

              нет надежд на второе Пришествие,

              воскрешенье на Страшном Суду.

              А была только детская сказочка,

              что придумал Николенька брат,

              про зеленую чудо-палочку.

              Вот найдешь, и народ будет рад.

              На краю оврага зарыта,

              ну а где, пока не видать.

              В ней всеобщее счастие скрыто,

              для людей, всех людей, благодать…

              Тут Толстой и хотел упокоиться.

              Плата малая за труды.

              Удивится святая Троица –

              ни креста, ни фанерной звезды.

              Опускают… Народ – на колени.

              И никто ведь к тому не нудил.

              Нет, не понял товарищ Ленин,

              сколько в лапотниках этих сил.

              Им еще бы чуть-чуть удачи,

              и иная была б игра.

              Кто запряг, тот и первым доскачет.

              Спи спокойно, мятежный граф.

            * * *

              Злой зимой, в декабре 41-го

              жмет мороз, лютой вьюги свист.

              На волне наступления нервного

              понаехал в Поляну фашист.

              Немчура здесь устроила госпиталь.

              Тот без глаза, а тот – без ноги.

              Вот чудны-то дела твои, Господи.

              От напасти такой помоги!

              Будто не было места иного –

              поле, роща в конце-концов.

              Нет, специально вокруг Толстого

              зарывали своих мертвецов.

              Словно силы его боялись,

              что накроет их ужас и тьма.

              Дойчланд пыжилась, юбер аллес*,

              Нибелунгов кольцо из дерьма.

              Тула вон, вон деревни с халупами.

              Не найдет здесь приют себе враг.

              Трупы их из земли выколупывали

              и бросали в глубокий овраг.

              Эти – вряд ли культурная нация.

              Кто их звал сюда, кто их ждал?

              А Толстой (чудеса бальзамации,

              проверяли) нетленный лежал.

Станция Лев Толстой (бывшая Астапово)

Наши дни

              Я стою у часов тех самых,

              что Озолин остановил.

              Век прошел. Споры левых и правых,

              и собачиться нету сил.

              Открутить бы назад эти стрелки,

              повернуть бы историю вспять.

              Но поставлены стопором мерки:

              6.05, 6.05, 6.05.

              А развилка была ведь реальной.

              Кто тот стрелочник? Жалко до слез.

              Жизнь была б не такой, а нормальной.

              Не туда завернул паровоз.

              Но нужна ведь для сердца опора,

              символ веры какой-то святой?

              Помирать ведь нам с вами не скоро.

              Может, это Гагарин? Толстой?

              Утешаться любовью распятого,

              мифом тем, что так трудно понять?

              Вот опора: был май 45-го.

              И вот это у нас не отнять!

              Вымпела поднимите и флаги.

              Ход истории, он без конца.

              Вспомним, значилось что на Рейхстаге.

              Очень коротко: «Мы из Ельца».

              ___________________________

              * 110-летию со дня смерти Л.Н. Толстого посвящается   

Написать нам
CAPTCHA
Принимаю условия обработки данных