Пт, 23 Октября, 2020
Липецк: +8° $ 77.96 91.30

Владимир Коршиков. Вчера была война

08.07.2020 07:13:26

Я не участвовал в войне,

Война участвует во мне.

Юрий Левитанский

Крик

Калининград встретил меня неприветливо: низким свинцовым небом, холодным ветром и промозглым туманом. У бабушки в Старобельске, откуда я, десятилетний, вернулся под родительский кров, туманы были светлыми, теплыми, нежно тающими на солнце. Здесь же они сизыми дымами струились вдоль мощеных плитняком немецких улиц, намекая на близость огромных пространств холодного Балтийского моря.

Первое время я часто доставал альбом с фотографиями и тихо грустил о теплой речке Айдар, о ребятах с соседнего двора и о ласковой кошке Кате, которая провела со мной все раннее детство. В памятный день отъезда, будто что-то поняв, она долго бежала за старой «эмкой», провожая меня куда-то далеко в последний раз. Я же со слезами на глазах смотрел на нее в заднее окно такси, пока она не исчезла за углом дома…

Моя калининградская школа с замысловатыми башенками и вычурным фасадом походила на королевский замок. К ней вела мощенная булыжником дорога с аккуратными домиками, будто вышедшими из сказок Андерсена, и мне казалось, что и там, внутри, все такое же аккуратное, однотипное, как на этих подстриженных газонах.

По утрам в школу я обычно шел за белокурой девочкой с двумя пышными розовыми бантами. Она ходила в берете со школьным ранцем за спиной, а в руке неизменно держала старенький скрипичный футляр. У нее, я знал, было красивое имя Милена. Она была полькой, это я понял по ее акценту. Тонкие черты лица Милены, ее маленький носик и большие серо-голубые глаза чем-то напомнили мне, как ни странно, мою любимицу, ласковую кошку Катю. И я подумал тогда: «Катя и теперь со мной, просто она приняла образ красивой девочки». Милена жила в соседнем подъезде, и я часто слышал, как она играла на скрипке. Ей аккомпанировал отец, известный в округе настройщик пианино.

В нашей школе не было продленки, и я делал уроки в аппаратной областного радио, где мама работала журналистом. Вечерами она училась в пединституте, куда часто приводила меня посидеть в читальном зале – огромном, уставленном книжными стеллажами, с глубокими вольтеровскими креслами по стенам. Там было хорошо – тихо и уютно, как в музее.

К сожалению, у отца в редакции газеты я почти не бывал, он мотался по заданиям, надолго уезжая в иногородние командировки. Я всегда ждал его рассказов о тех местах, где ему приходилось воевать, а теперь собирать журналистский материал.

Наконец я решился подружиться с местными ребятами. Ими верховодил драчливый, вздорный парень Костя Сидельников, по прозвищу Сидела. Однажды он пригласил меня к себе в гости, и я побывал у него дома.

Он жил вдвоем с отцом, и квартира их походила на мастерскую. Посреди зала стоял большой верстак, на котором в беспорядке лежали деревянные планки, прутья и столярный инструмент, а в стружке на полу громоздились клетки для птиц. Костя, благодаря знакомствам отца, продавал их горожанам и в знаменитый калининградский зоопарк.

Отец Сиделы меня впечатлил. Вместо левого глаза у него вжималась в лоб кожаная латка, и в своих сильно плюсовых очках он казался мне похожим на циклопа из какой-то арабской сказки. Болезненно-худой, небритый, он сидел у прикроватной тумбочки и подогревал в консервной банке очередную порцию дурно пахнущего клея. Рядом с ним под лампой светился щербатый фужер с подтеками вина.

Костя заставлял ребят, из тех, кто покрепче, лазить по развалинам и добираться до полуразрушенных комнат, где можно было найти материал для клеток и всякую домашнюю утварь. Ходить по стенам на высоте вторых и третьих этажей было опасно, зато иногда попадались вполне приличные вещицы – столовые приборы, фарфоровые чайники и даже дамские несессеры с пинцетами, зеркальцами и ножницами для ногтей...

Однажды во дворе мы встретили Милену. Увидев нас, она быстро зашла в свой подъезд.

– Немчура! – сквозь зубы проговорил Сидела. – Вечно пиликает со своим папашей. Когда-нибудь зажмем в углу и скрипку отнимем.

– Ну почему же немчура, она же полька, – возразил я.

– Раз жила под немцами, значит немчура! – оборвал меня Костя.

– Но она такая красивая! – проговорил я. – И музыка у нее красивая. Отец сказал, что это польская классика.

– Такая вот красивая моему папаше классно глаз выбила, – уже со злостью проговорил Сидела. – Стреляла, как в белку, чтобы шкуру не испортить. Слава Богу, вскользь пуля пошла. Ее гнездо потом минометчики накрыли. Нашли фото фрау с винтовкой. Белокурая бестия, тварь!..

Я не стал ничего говорить Сиделе о моей славной девочке Милене, столь похожей на бабушкину Катю, а со временем вообще разочаровался в нем, как, впрочем, и в ребятах, которые по существу были у него в рабском подчинении.

После школы я стал гулять один, изу­чая наш большой затененный деревьями двор со свалкой в дальнем углу. Неподалеку, у забора, я обнаружил красивую деревянную лавочку, прислоненную к старому раскидистому каштану – вполне удобное место для уединения.

В крепких нижних ветвях этого дерева, похожего на баобаб, я после долгих стараний укрепил металлическую сетку от кровати, а потом принес со свалки и постелил на ней чье-то стеганое одеяло, да еще старый атласный пуфик и накрыл все это клеенкой. Так я устроил себе вполне удобное ложе, где мне нравилось делать уроки или просто лежать, глядя в серое балтийское небо, и мечтать о Старобельске…

Вскоре я обнаружил, что моя лавочка обитаема. Сначала я заметил на ней тигровой масти кота с кожаным ошейником и бантиком посредине, похожим на концертную «бабочку». Кот время от времени приходил на лавку, выбирал место, где посуше, и не торопясь вылизывал себе бока. На мои «кис-кис» он не обратил ни малейшего внимания. Но однажды я обнаружил его в дальнем углу кровати. Я снова отправился на свалку, нашел там посылочный ящик и поставил на то место, которое выбрал кот. На следующий день он долго исследовал предложенную ему «конуру», придирчиво обнюхивал постланное внутри тряпье и наконец благосклонно принял невесть откуда появившееся укрытие от дождей.

Долго размышлял я, как бы мне его назвать, и остановился на имени достаточно простом, но для меня символичном – Котя. Это имя я дал ему в честь моей старобельской Кати, пусть и в мужском обличье.

В отличие от своей ласковой и доброй тезки, Котя был своенравен и горд. Он упорно не давал себя гладить, позволяя лишь иногда проводить ногой по шерсти на худом боку. Но и такое дружеское расположение доставляло мне радость, рождая в душе давно забытое ощущение домашнего уюта. Со временем я стал пересказывать Коте вслух свои школьные уроки, а он, высунув голову из своего ящика, внимательно слушал.

Однажды я сделал открытие, пора­зившее меня до глубины души. Дурачась перед Котей, я с легким поэтическим подвывом стал декламировать какое-то школьное стихотворение. Тот при этом необыкновенно взволновался, выпрыгнул из своей конуры, встал на задние лапы, словно тушканчик, и запел… Да, да, по-настоящему запел, переходя от низкого контральто к высокому сопрано, чем напомнил мне знаменитую чилийскую певицу Иму Сумак. Я был настолько изумлен и восхищен его колоратурным пением, что невольно рассмеялся, чем обидел Котю. Вероятно, он ожидал от меня аплодисментов, но, не дождавшись, спрыгнул с каштана и убежал…

В тот же день я спросил у Сиделы, известно ли ему, что в нашем дворе есть поющий кот. Его это ничуть не удивило.

– Да тут его все знают, циркача. Фрицом зовут. Они со стариком Иоганном раньше выступали в зоопарке. Он даже гавкать и каркать умеет, прикинь!.. Правда, Иоганна власти куда-то упекли, то ли в Воркуту, то ли в Магадан, не знаю – за то, что немцев развлекал. А дом ихний порушили еще при штурме города. Там, в развалинах он и живет.

– И что же, никто не взял его к себе?

– Никому не дается, гад. Ждет своего Иоганна. Птиц ловит. Не люблю я его…

На этом наша беседа с Сиделой закончилась, но я, не вняв его агрессии в отношении безобидного кота, проникся к четвероногому «артисту» еще большим интересом и стал носить ему из дома кое-что из еды…

Вторым обитателем моей лавочки оказался солдат-инвалид. Он был безногим и являлся под каштан всегда под вечер на маленькой деревянной тележке с колесиками. Отталкиваясь от земли брезентовыми рукавицами, он подкатывал к лавке, доставал из-за спины вещмешок, снимал и раскладывал перед собой подрезанную шинель, а потом взбирался на лавку. Инвалид носил глухие черные очки, но совсем не походил на слепого. Обосновавшись на шинели, он доставал из вещмешка четвертушку черного хлеба, луковицу и банку килек в томате. Штык-ножом с обломанным лезвием он вскрывал банку, а затем неторопливо нарезал хлеб. Наконец в его руках появлялась маленькая бутылка водки, похожая на пузырек из-под аптечной микстуры. Постучав ножом о красный сургуч, он одним ударом вышибал пробку и выпивал четвертинку до капли, а потом принимался хрустеть луковицей, макая ее в банку с килькой.

Я боялся пошевелиться, зная, что слепые обладают идеальным слухом. Дождавшись, когда он доест свои консервы и положит под голову свой вещмешок, я тихо, подобно медведю-ленивцу, слезал с каштана и уходил домой.

Я хорошо знал этого инвалида. Он каждый день сидел неподалеку в сквере и пел фронтовые песни, подыгрывая себе на самодельном баяне. Голос его – грубоватый, прокуренный – был не лишен какого-то печального очарования. Перед ним всегда лежала солдатская шапка, куда сердобольные прохожие бросали мелкие монетки.

Изрядно удивившись тому, как ловко инвалид готовил себе вечернюю снедь, я решил проверить, слепой ли он на самом деле. Когда-то на свалке я нашел большую серебряную монету с выпуклым профилем Гитлера. Этой рейхсмаркой я играл с ребятами в пристенку. Решив пожертвовать ею, однажды я подошел к инвалиду, чуть постоял перед ним, слушая любимую свою «Темную ночь», а затем бросил монету с Гитлером ему в шапку. Ждать реакции не стал, пошел прочь, оглядываясь. Я увидел, как инвалид наклонился, достал и повертел в руках мою рейхсмарку, а потом с силой бросил ее мне вслед, попав прямо в затылок. Почесывая больное место, я бросился бежать с чувством стыда, но и мстительного удовлетворения от того, что разоблачил мнимого слепца.

В тот же вечер я получил от судьбы вполне заслуженное возмездие за издевательство над фронтовиком.

Привычно лежа с Котей на каштане, я увидел меж ветвей, как во дворе стайка ребят во главе с Сиделой преследует Милену. Та забежала в свой подъезд, и вслед за ней, отталкивая друг друга, последовали ребята. Я спрыгнул с дерева и со всех ног бросился к дому. Распахнув парадное, я увидел, что ребята прижали Милену к углу коридора и всей стаей облепили ее. Она же, присев и сжавшись в комочек, прятала футляр скрипки у себя за спиной. Сидела руководил экзекуцией. Когда же один из пацанов грубо и дерзко полез прямо под белый фартучек Милены, я закричал…

Закричал я что есть силы, но не услышал себя, потому что мальчишеский голос мой, ослабленный ужасом, был перекрыт неистовым визгом девочки. Но ребята почему-то оглянулись именно на мой слабый крик и, оставив Милену, бросились к выходу. Пробегая мимо, Сидела ударил меня кулаком в лицо. Я упал на кафель парадного, стукнувшись головой о стену. Захлопали двери, в вестибюле появились взрослые и среди них, что-то бормоча по-польски, отец Милены. Он подскочил ко мне, лежащему у лестницы, и принялся больно пинать меня ногами. Я не защищался, но не столько потому что был ошеломлен ударом Сиделы, сколько тем издевательством над девочкой, что увидел до того в подъезде. Я перекатывался с боку на бок под яростными ударами ботинок и, не понимая до конца, что происходит, лишь слышал голос Милены:

– Не треба, ойчец, не треба! То не он! ...

Когда взрослые успокоились и увели Милену в дом, я поднялся на ноги, кое-как привел себя в порядок и пошел к своему каштану. Удрученный Котя понуро плелся рядом со мной. Мы подошли к лавке, но там уже раскладывал свой вечерний провиант безногий фронтовик.

Пришлось мне идти домой, по дороге сочиняя наивную историю о том, где я получил синяк, шишку на затылке и как умудрился оборвать пуговицы на куртке…

На следующий день на переменке Милена приблизилась ко мне и протянула большую конфету в обертке. При этом она сказала лишь одну фразу: «То наказал ойчец!». Она положила конфету мне в руку, улыбнулась и сразу убежала. Помнится, я покраснел и оглянулся, но, к счастью, никого из ребят рядом не было.

Вечером я дегустировал редкую, невиданную еще мною конфету. Она была шоколадной с орехами, а в Старобельске я пробовал лишь дешевые липкие «подушечки». Я дал понюхать конфету и коту, но тот сладкое презирал. Он любил лишь куриные косточки и, как ни странно, свежие огурцы. Но у «артистов» свои причуды…

Вскоре он и сам решил угостить меня чем-то по его мнению вкусным и принес полуживого голубя, положив его прямо перед моим носом. Я осторожно взял голубя в руки, слез с ним с дерева и поставил на ноги. Котя смотрел на меня сверху с явным недоумением. Голубь, помогая себе крыльями, заковылял куда-то в кусты.

Я долго потом ругал Котю. Тот выглядел виноватым и некоторое время сидел, отвернувшись от меня и переживая обиду в своем посылочном ящике, а потом осторожно подошел ко мне и, как будто извиняясь, впервые дал погладить себя по голове. Это позволило мне рассмотреть его ошейник. Там было напечатано готическим шрифтом лишь одно слово: «Фриц». Креповый «артистический» бантик был изрядно запачкан грязью, а на милой шкодливой мордашке Коти самой яркой чертой были светлые ресницы. Они поистине клоунски выделялись на его тигровой шерсти, оттеняя большие карие глаза.

После этого случая Котя взял привычку подползать мне под руку и тихонько мурлыкать, пока я готовил уроки. Правда, меня он слушал не так внимательно, как раньше, и как будто ждал чего-то.

Лишь несколько позже я понял в чем дело. Переписывая как-то на коленях школьные задачки, я принялся тихонько насвистывать себе под нос. Котя сразу выскочил из-под моей руки, встал на задние лапы и принялся в упоении выводить сложнейшие рулады, которых я еще не слышал от него. Это было что-то связное, мелодичное, похожее на художественный свист.

Тогда я стал проверять его на исполнение всяких иных звуков, и скоро он повторял за мной кваканье лягушек, кудахтанье кур и даже довольно сложное гульканье индюков. Так или иначе мы сроднились с моим котом, и я уже сам скучал без его нежного мурлыканья под рукой.

В тот роковой день я пришел из школы раньше обычного. Я залез на свой каштан, приготовил уроки и стал ждать Котю, чтобы рассказать ему только что выученное стихотворение. Его не было до вечера – до того времени, когда уже пришел на лавку, поужинал и лег дремать инвалид. Я пробовал даже тихонько свистеть, но Котя так и не появлялся. Невольно слушая звуки двора, я тоже задремал и вдруг резко проснулся от слабого женского крика.

Я соскочил с дерева и, поскользнувшись на открытой банке с килькой, упал на землю. Инвалид всхрапнул, вскинул голову, но я, не обращая на него внимания, бросился к подъезду Милены. Уже у парадного я понял, что жалобные стоны доносятся со стороны свалки. Предчувствуя что-то ужасное, я бросился туда. Я бежал так быстро, насколько мог, но движения мои, как это бывает во сне, казались мне неоправданно медленными.

Наконец я подбежал к толпе ребят, которые окружили Сиделу и молча смотрели куда-то вниз, на землю, откуда доносились стоны, теперь уже низкие, с хрипом. Я растолкал ребят и увидел нечто чудовищное.

Костя Сидела наотмашь бил палкой лежащего на земле Котю. Тот был уже в бессилии и не мог бежать, лишь быстро-быстро лизал раздувшийся от ударов живот.

И тогда раздался крик!.. Этот крик я не забуду до конца жизни! Он лился откуда-то с неба, падая в холодный каменный колодец двора, и отражался звенящим эхом от сумрачных развалин. В нем было столько отчаяния и боли, что даже Сидела, вздрогнув, выпрямился. И он, и ребята вскинули головы к небу, чтобы понять источник этого нечеловеческого крика. И мне тоже показалось, что это само сумрачное балтийское небо кричало своим промозглым ветром, своими свинцовыми тучами, своей тщетной жаждой тепла от холодного солнца.

Но это кричал я, я сам!

Не помня себя, я с такой силой толкнул Сиделу, что тот упал. А я схватил Котю в объятия и едва поднял его – таким он показался мне тяжелым.

Я видел, как совсем рядом со мной часто-часто мигали его большие карие глаза, полные муки и, казалось, он говорил мне: «Ну почему, почему ты не защитил меня?» Я прижал Котю к груди, а он вдруг вытянулся и стал резко, сильно кидать ногами. Наверно, он хотел убежать из этого страшного мира, где не любили детей и зверей, где не было с ним доброго старика Иоганна и где никто не ценил ни настоящее искусство, ни веселый ребячий гвалт, ни бурные аплодисменты цирка.

– Ты уже труп, слышь! – выкрикнул Сидела, поднимаясь с земли и хватая свою палку с гвоздями.

Но тут откуда-то из-под наших ног раздался хриплый бас:

– А ну, ша! Что, снова живодерничаешь, падла!

Все обернулись. К нам, отталкиваясь от земли брезентовыми рукавицами, катил на своей тележке с колесиками инвалид. Он не успел надеть очки, и глаза его, в окружении обгоревших ресниц, были пустыми, бело-голубыми, словно вареные яйца.

– Это Фриц! Он русских голубей жрет! – крикнул ему Сидела.

– А ну, сдернул мухой отсюда, живодер! – прорычал инвалид. – Я еще папашу твоего найду, гаденыш!

Сидела ничего не ответил, повернулся и пошел прочь. За ним потянулись притихшие ребята. А я все еще прижимал мокрую от слез мордашку Коти к себе, и он вдруг больно укусил меня за щеку. Я терпел, боясь пошевелиться, потому что видел, как под его розовым животом змеились готовые вырваться наружу голубые кишки. Он был в крови, с оборванным ухом, без ошейника. Наконец, он глубоко облегченно вздохнул, закрыл свои карие глаза и медленно разжал зубы.

– Ну что он? Отошел, бедолага? – спросил у меня инвалид. – Да ты не шибко переживай, не надо, ему уже не больно…

Он достал из кармана шинели свою аптечную склянку и сделал большой глоток.

– Я, брат, на фронте и не такое переживал, – продолжал он, вытирая губы. – Привезут, бывало, братишек из боя, отроют ровик, а потом только танк крутанет над ними – и все, зарыты. Только свежей земелькой пахнет на тебя, а ты перекрестишься втихаря – ушли друзья мои фронтовые… Правда, и кот, конечно, живая душа была, но ты не кручинься. Котов вокруг много.

Он достал из-за спины и приладил на груди самодельный баян с кнопками-пуговицами, а потом с привычным надрывом запел:

– … Напрасно старушка ждет сына домой. Ей скажут, она зарыдает. А волны бегут от винта за кормой, и след их вдали пропадает…

– Ненавижу! – крикнул я сквозь слезы и бросился к развалинам. Сзади хрипло захохотал инвалид…

Я снял с каштана Котин почтовый ящик, а потом, аккуратно обернув его тельце в ветошь, похоронил Котю в подвале его же родного дома. Присев рядом со свежим холмиком, я думал: «Где сейчас твоя душа, Котя? Может быть в далекой холодной Сибири, в объятиях старого Иоганна?»

Вернулся домой я поздно вечером в перепачканной грязью куртке, и мама уже не стала ни о чем спрашивать, лишь со вздохом приняла ее в стирку.

– Я хочу в Старобельск! – сорванным голосом сказал я ей, упал на кровать и отвернулся к стенке.

Через неделю нам позвонил отец из Липецка. Нам давали там квартиру, и была работа в газете и на радио, а также школа для меня.

И тогда настал свет…

Долгое эхо

Почему-то особенно ярко врезался в память самый первый мой день в Липецке. Помню, поезд прибыл на вокзал солнечным январским утром крещенского Сочельника. Прямо от вокзала и до Кольца трубного тянулось поле аэродрома с несколькими «Яками» у ангаров. Мы направились с узлами и чемоданами к остановкам городского транспорта, и под нашими ногами вкусно и бодро поскрипывал утренний снежок, совсем не напоминающий рыхлые и редкие снеговые шапки на улицах Калининграда.

На старорежимном трамвае с литыми решетками вместо дверей мы доехали до пересечения улиц Шкатова и Однолички (будущей улицы Гагарина). Здесь, над частным сектором, возвышался тогда лишь один четырехэтажный дом, где нам и выделили квартиру. Другие такие же дома-хрущевки еще строились, формируя первый в Липецке «цивильный» микрорайон вблизи площади Ленина.

Едва разобрав вещи, я вышел осмотреться и обследовать новое место жительства. Мимо лиловых двухэтажек прошел дворами к кинотеатру «Заря». Возле водопроводной колонки я спросил у деда в безразмерных валенках, зипуне и ушанке, как мне выйти к реке Воронеж. Узнав, что сначала надо спуститься к Монастырке, а потом преодолеть замерзший Петровский пруд, я обогнул кинотеатр, прошел по дорожкам Верхнего парка к широкому обледеневшему спуску и, не удержав равновесия, съехал прямо к подножию холма.

В уютной балочке у пруда стояла заброшенная церковь. Выполненная в лаконичном византийском стиле, она красиво и гармонично уравновешивала склон крутого холма.

Я вошел внутрь церковного двора. У западного предела церкви прямо под чугунным оплетом окон лежали мощные надгробные плиты с полустертой славянской вязью. Смиренный некрополь огибал церковь, и я медленно обошел ее, а потом поднялся по ступеням паперти. Тронул дверь притвора. Она легко поддалась, и я ступил внутрь.

Сквозь бойницы окон в пространства выстуженных шатровых залов сочился янтарный свет утра. Полы церкви были покрыты горами битой штукатурки, но в мешанине обломков кто-то пробовал собирать целые фрагменты росписи. Я поднял голову к сводам купола и увидел там взирающее на меня Око Господне. Чувствуя себя непрошеным гостем в храме, истерзанном чьей-то злой волей, я поспешно вышел наружу.

Все так же умиротворенно светило утреннее солнце. Прямо у ограды бил из-под земли светлый родник. Я спустился к нему. Дымящаяся на морозе вода показалась мне почти теплой и не по-зимнему живой. Рядом на стволе дерева был укреплен потемневший от времени «голубец» под жестяным навесом – икона «Успения Пресвятой Богородицы». Ручей перламутровыми струями отекал гладкий бледно-розовый валун и уходил в ледяные торосы поросшего камышом пруда. По его слежавшемуся насту я и добрался до реки.

Остановившись на заиндевевшем песчаном пляже, я огляделся. Мне сразу понравились окаймленные кустарником острова, грядой тянувшиеся к дорожной насыпи и большому бетонному мосту, по которому сновали машины и трамваи. Особенно хорош был большой лесистый остров напротив лодочной станции. На реке было пустынно и тихо, но из-за строений станции доносились приглушенные восклицания и смех. Я завернул за угол и едва не ахнул.

У мостков пристани купались в проруби какие-то люди. От их розовых тел шел такой же пар, как от давешнего храмового родника.

– Давай, паренек, сбрасывай пальтецо, штаны, ботинки и полезай купаться, – предложил мне коренастый увалень, вытираясь махровым полотенцем.

– Так ведь окоченеешь с непривычки, – засмеялся я. – Вы то, наверное, давно «моржуете»?

– А ты, паренек, видно, не местный. У нас тут любители купаются круглый год еще со времен царя Гороха. Про Бытыя легенду знаешь?

– У отца спрошу. – сказал я. – Он здесь родился, он все знает.

– Спроси, спроси, да пусть и сам приходит купаться…

Я постоял немного, наблюдая, как они откидывают из проруби лопатой ледяную шугу, невольно поежился и пошел дальше.

Возвращался я через Нижний парк, мимо пушек на каменном постаменте. Потом поднялся к площади по величественной лестнице с чугунными фонарями в стиле прошлого века.

Остановившись на самом верху, я взглянул на Городище, а потом за реку Воронеж – на сосновый бор, на розовые заводские дымы, и тогда окончательно принял всей своей ребяческой душой это новое место, где мне предстояло учиться и жить. А еще мысленно сказал «спасибо» отцу за то, что он подарил нам с мамой такой славный, родной ему город, полный рек, прудов и парков...

Помню, был тогда воскресный день, и я вернулся домой еще до начала нашей любимой с отцом радиопередачи «С добрым утром». В Калининграде мы всегда слушали ее, ожидая какой-нибудь новой песни или веселого диалога, а потом он рассказывал мне что-нибудь из своего фронтового житья-бытья. Он был отличным рассказчиком, и в тот памятный день ради нашего приезда я попросил его что-нибудь вспомнить о войне. История, которую он мне поведал, показалась мне интересной и совершенно в духе Василия Теркина. Вот она…

Воспоминания
отца

«…В 43-м году, в канун нашего наступления под Смоленском, пошли мы с ребятами в рейд по немецким тылам. А я тогда самым молодым был в разведроте – салага, бывший студент. Повел нас на поиски «языка» старшина Иван Куренной, бывалый фронтовик, участник финской кампании. Там получил он контузию, серьезные обморожения, но, слава Богу, выжил и теперь делился с нами своим военным опытом…

Ну вот! Сутки шли мы по бездорожью и повернули уж обратно, к линии фронта, как вдруг попадается нам на пути небольшое село. На пригорке возле школы – техника немецкая, маскировка по акациям развешана и антенна над крышей, сразу видно – штаб. Подкрались поближе. У ворот школьного двора заметили часового. Аккуратно, без шума сняли его, потом просачиваемся внутрь сквозь заросли сирени. Видим – на турнике крутится здоровенный немец. Рядом висит офицерский китель с серебристой тесьмой на околышах.

Куренной передает по цепочке:

– Будем брать «спортсмена», бойцы. Отходите к реке. Со мной останутся двое.

Я, конечно, высунулся:

– Давайте я его лично стреножу, товарищ старшина!

Но тот только шикнул на меня:

– Немец при оружии и хороший обзор имеет. Погоди, сейчас он собственной персоной к нам придет…

И в самом деле, через минуту-другую «спортсмен» прекращает зарядку, снимает с турника китель и следует в нашем направлении, к шведской стенке.

Пикнуть даже не успел, как мы ему глотку кляпом заткнули, руки ремнем связали и повели к реке.

Тут, правда, засекли нас немцы. Такой огонь пошел из штабных окон, что мы с ребятами едва в камыши успели заскочить и рассеяться. Мне Куренной кричит:

– Волоки немца к броду, мы тебя пока огоньком прикроем!

Ну, раз приказано, погнал я «языка». На другом берегу руки ему развязал и автоматом в жирное брюхо тычу – иди, мол. Послушался немец, пошел, но все оглядывается на меня и какие-то знаки подает, будто ложкой еду черпает. Ага, думаю, со страху жор на офицера напал, хорошо хоть не «медвежья болезнь». Ладно, за такой улов последнего не жалко. Вынимаю из-за пазухи сухарь, культурно обдуваю его и протягиваю немцу. Но тот его не берет и даже руками на меня замахал.

– Ах ты гад! – говорю ему. – Может тебе борща? – и снова автомат наставил.

Тот сразу успокоился.

Слышу, сзади пальба не утихает, там ребята все еще отход наш прикрывают. Ждать их не стал, повел «языка» дальше.

Через какое-то время добираемся мы до передовой. Протолкнул я его под «колючкой», а сам, как назло, зацепился. Пока выпутывал шинель, он уже отошел метров на двадцать. Я за ним, да второпях целую плеть этой самой «колючки» тяну.

Тут фриц на меня оглянулся и закричал что-то странное, вроде «Гитлер капут!», да как даст по полю стрекача. Я, конечно, следом, а сам смеюсь: «Это ж ты, немчура, как раз на наши позиции скачешь...»

Но тот только выдает во всю глотку свои «капуты» и бежит как полоумный. А уж видно, как родная моя пехотура из окопчиков на нас глядит, интересуются происшествием.

– Принимай подарок, братва! – кричу. – Языка в штаб гоню!..

Но вижу при этом странное! Все мои фронтовые друзья, как один, ноги в руки – и бежать в разные стороны. Тут уж я и сам засомневался. Оглядываюсь назад, да так и обомлел! Прямо за мной шрапнельная мина на проволоке скачет…

Упал я с маху на бруствер и замер. Гляжу, немец подо мной в окопчике лежит, голову руками обхватил. Бойцы из-за бруствера выглядывают, взрыва ждут. Начал я тогда потихоньку из собственных штанов выползать. Сапоги друг об дружку посунул, портянки ногами размотал и выпростался из одежды, как змей из старой кожи. Отдышался немного и мысленно поблагодарил растяпу-сапера, что взрыватель настраивал.

Снова поднимаю немца, чтобы в штаб вести, а он от радости едва не пляшет. Я, конечно, окоротил его, а сам про себя думаю: «Прилично ли мне, бойцу Красной Армии, в одних кальсонах и шинели «языка» конвоировать». Тормознул я немца, сдернул с него галифе и уже пошел в приличном виде.

Ну, пока сдавал я немца в штаб, пока итальянскую «лягуху» ребята гранатами закидывали, гляжу, Куренной идет мне навстречу.

– Ну что, Митя, доставил денщика?

– Это почему же денщика, офицера доставил! – отвечаю.

Но он лишь усмехнулся.

– Слушай меня внимательно и запоминай на будущее. Привел ты унтера или рядового. Офицер расхристанным при штабе ходить не будет. Это раз! Штаны на нем солдатские. Это два! И третье: фриц наш не разминаться шел к шведской стенке, а белье снимать… Или денщик, или повар. Пузо вообще-то великоватое для денщика…

– Повар! – наконец понял и уверенно сказал я. – Он же все время мне и талдычил, что он повар.

– А ты что, немецкий знаешь? – удивился Куренной.

– Да нет, жесты его вспомнил.

– В одном, однако ж, ты молодец! – неожиданно похвалил меня Куренной. – Галифе добротные с немца снял – диагоналевые, почти новые. А галифе, скажу я тебе, для полевого разведчика вещь очень полезная. Сгодятся в рейдах.

Тут уж мне по-настоящему стыдно стало, и я чистосердечно признался старшине, что штаны с немца снял по крайней необходимости.

Но Куренной лишь добродушно похлопал меня по плечу.

– Думаешь, я за повара переживал, когда тебя в тыл отсылал? За тебя, салагу необстрелянного. Ну а повар при штабе не меньше офицера осведомлен. Объявляю тебе от всей роты благодарность! И слава Богу, все целые вернулись…»

Отец всегда увлекательно рассказывал о своем фронтовом прошлом. Я даже завидовал его приключениям в тылу врага и по-детски жалел, что самому не удалось побывать на вой­не. Матушка же, напротив, не любила говорить о ней. Но один яркий случай о первой в ее жизни бомбежке под Киевом глубоко запал в мою душу. К нам приходили тогда на вечерний чай соседи по дому, ее друзья-журналисты, часто вспоминали войну, и однажды она заговорила о странном, непостижимом везении в бою, которое пережил почти каждый из фронтовиков.

Воспоминания
матери

– Представьте себе тихий летний вечер – ясное небо над головой, колонна машин на шоссе, следом тянутся подводы с провиантом. Вокруг холмистые поля, дубравы, перелески – вполне мирная картина. Мы с подругами сидим в кузове огромного тягача, радостные от того, что скоро увидим легендарный Киев. О войне не думается, она где-то далеко, за линией фронта. Но тут по рации приходит тревожное сообщение: «Над вами скоро пройдут немецкие штурмовики. Рассредоточьтесь!».

Все стали сворачивать с дороги в поле. Лишь водитель нашего тягача не решился съезжать в кювет, заспешил наверх, к холму, где был виден небольшой лесок. Пока поднимались, заметили вдали брошенных коров. «Гляньте, девчата, молочко парное прямо в руки идет», – пошутил кто-то. Мы засмеялись. Но когда наш тягач достиг вершины холма, стало нам не до смеха… Двумя темными полосами выплывали из-за горизонта и уже заполняли полнеба десятки и десятки самолетов. Те, что в верхнем эшелоне, летели как-то отстраненно, будто в ином пространстве, другие же, серо-зеленые, колючие, хищные, быстро снижались к дороге.

Старшина выскочил из кабины, крикнул: «Воздух, девчата! Хоронитесь по ложбинкам, кто где может!..» Все начали прыгать с тягача вниз, а я вскочила, ухватилась за борта и чувствую – не могу рук оторвать. Душа моя полетела за остальными, а я в каком-то ступоре так и осталась на тягаче…

А потом далеко-далеко в долине замелькали разрывы и разбежались по полю, падая с берега в реку, круша побеленные хатки на холмах, валяя громадные дубы. А когда надо мной промахнули первые самолеты, началось самое страшное! В воздухе вдруг заскрежетало что-то неживое, железное, и звук этот все выше, выше, а потом это неживое как будто ожило и завизжало с такой силой, что в голову мне, комсомолке, пришла дикая мысль: «Сейчас здесь появится сам дьявол!..»

Да нет, вы напрасно улыбаетесь, я ведь ни во что не верующая, но он и вправду явился! Я вдруг всем телом ощутила тяжкий топот огромного, бесконечно злого существа. И этот страшный бес с тысячью ног бежал сразу по всем холмам, разбрасывая по пути коров, лошадей, бидоны, доски… Рядом со мной кабину жалили осколки, и я ждала: сейчас, вот сейчас обожжет болью и – тишина, и стихнет этот визг. Но он возникал вновь и вновь, а незримый дьявол бегал по полю, будто искал меня…Не знаю, сколько длился этот кошмар, наверное, несколько минут, не больше. А потом, когда все стихло, над бортом тягача вновь появился наш старшина. Лицо его было в крови, одна рука висела, и он закричал на меня: «Валентина, чего стоишь, где девчата? Зови девчат!..» Но я не могла произнести ни слова, я только смотрела вокруг и не верила себе: все в природе странно преобразилось, потеряло все краски жизни. Поле, дорога, роща у реки зияли теперь лунными кратерами, покрывшись мертвенно-серой пылью…

А потом стали выбираться из кювета мои подруги. Они получили первые свои ранения – ушибы, порезы, была даже одна контузия. Помню, кто-то спросил: «Где ты так спряталась, что ни одной царапины?» Но я лишь стучала зубам, не умея объяснить, – как, каким чудом обошел меня этот железный град…

А когда мы уже перевязывали старшину, он обернулся ко мне и хмыкнул: «Сильный же у тебя ангел-хранитель, Валентина! Я под тягачом меж колесами залег и то зацепило. А ты, я смотрю, на кузове так и простояла. Повезло!..» Потом добавил: «Это-то пустячок, девчата, едва сыпанули на нас, только припудрили. Главное же сейчас достанется Киеву... И где там мамки с ребятишками прятаться станут, даже не скажу, не знаю!» Он полез за своей фронтовою флягой, а мы все притихли. Мы уже слышали, что у него в Севастополе под бомбежкой погибли жена и сын…

Когда мама закончила свой рассказ, взрослые за столом некоторое время понимающе молчали. Но потом оживились и разом заговорили, вспоминая собственные странные случаи в бою. Я же тихонько слез со стула и подошел к отцу.

– Пап, а почему ты никогда не рассказываешь про страшное, как сейчас мама?

Он усмехнулся горько чему-то своему, далекому и взъерошил мне волосы.

– Я-то тебе не байки рассказываю, сынок, а как раз самое страшное. Мама говорила про обычный страх, который проходит, затихает. А есть то, что не затихает, и это по-настоящему страшно. И как заслониться от этого, кому исповедоваться, не знаю. Это сядет тебе в душу навсегда, как заноза!.. По-настоящему страшно не когда тебя убивают, а когда ты сам должен убивать, и ты скрипишь зубами, но все-таки делаешь это....

– Но ведь то же фашисты! – удивился я.

– Да, конечно, фашисты… Видишь ли, когда человек умирает, он перестает быть фашистом, а человеком остается. И ты отнял у него то, что ему не давал… Ну да ладно, сын, сейчас ты меня не поймешь, мал еще, – заключил он. – И дай Бог, чтобы не понял этого в будущем…

Тогда я обошел стол, приблизился к маме и прошептал ей на ухо: «Мам, а у меня есть ангел-хранитель?»

– Ну конечно есть, Вовчик! – Она с нежностью обняла меня за плечи. – И не один, сразу два – твой и мой.

…Когда мне случается проходить по улице Интернациональной, возле нашего первого дома в Липецке, я невольно вспоминаю тот ее рассказ. И я думаю о многом, порою странном…. То придет на ум «Герника» Пикассо с оторванными головами быков и лошадей, то вспомнятся кадры бомбежки из «Баллады о солдате», но чаще я вспоминаю репортажи о так называемой «бесконтактной вой­не»… Летят на экранах телевизоров красивые серебристые самолеты, похожие на огромных океанских рыб. Летят отстраненно, будто в параллельном пространстве, оставляя в небесах ослепительно-белый инверсионный след. А потом открываются бомболюки, и эти огромные рыбины начинают метать не жизнь, но верную смерть на тех, кто внизу. И тогда меж потрясенными кварталами начинает свой тяжкий бег невидимый тысяченогий бес в поисках своих случайных жертв. И прячутся в подъездах мамки с детишками, и рушатся на них крыши домов, а на цветущие бульвары, превратившиеся в лунные кратеры, ложится мертвенно-серая пыль…Так о чем же молчат летчики-асы, когда вернувшись с заданий, смотрят вместе с семьями кадры таких чудовищных разрушений?.. О безумии политиков?.. О своих детях, живущих в хрупком мире?.. О каких-то личных оправданиях?... Не могу сказать, не знаю!.. Одно я знаю точно: любая война – «контактна», и она остро ранит сердца даже тех, кто никогда на ней не был…


Написать нам
CAPTCHA
Принимаю условия обработки данных